— Надо ползти! — решил он.
Не воспоминания о книжных и киногероях толкали окровавленного, обессиленного Ильдара, заставляли ползти по становящейся к ночи холодной калмыцкой земле.
Он видел голову жены, склонившуюся над колыбелью младшей дочери. Видел темноволосые головки девочек, играющих самозабвенно в какую-то игру... Видел светящиеся окна своей квартиры.
Он о семье думал: если он здесь умрет, что будет с ней? Кто позаботится о них? Одеть, обуть, накормить... да еще долги... Его долги за машину. Их кто отдаст? Все на жену свалится. Она у него хорошая, детей, конечно, вытянет. Но если при нем, главе семьи, в сумме не так плохо и зарабатывающем по нынешним временам, семье жилось не очень-то богато, то как будет без него?
Конечно, пока он полз, мысли в голове складывались не в такие вот правильные фразы: так, обрывки мыслей... Блики, свет...
Отдельные, словно выхваченные лучом фонарика эпизоды семейной жизни.
А в затухающем сознании — одно слово: «НАДО».
Он чувствовал — надо ползти, пока есть хоть немного сил.
Он отлеживался после неимоверных усилий и снова проползал несколько метров. И снова отлеживался. И снова полз.
Думать было нельзя.
Потому что, если задуматься, если попробовать увидеть с высоты птичьего полета его крохотную фигурку, распластанную на сухой траве калмыцкой степи, и представить себе, сколько ему еще ползти... Представить то огромное расстояние, — огромное не для идущей на хорошей скорости машины, а для ползущего человека... Сразу же становилось страшно, невыносимо тоскливо. И хотелось распластаться на земле, повернуться к пробившейся сквозь серые облака луне и выть, выть от бессилия и боли...
Но он не поддавался. Он не пытался увидеть оставшееся пространство. Он просто знал, чуял, что если будет просто лежать на месте, то точно умрет. И жена, дети останутся одни. А если ползти, то рано или поздно куда-то ведь приползешь.
Рано или поздно...
Лишь бы не слишком поздно...
Когда он нащупал сбитыми в кровь пальцами автомобильную колею, то не сразу понял, что самое страшное позади.
Он и не надеялся, что сможет выползти на шоссе или тем более доползти до Астрахани... Все его мечты были связаны со степным автомобильным трактом.
Там ходят машины... Там есть шанс дождаться припозднившегося водителя. А это — жизнь.
Этот бой со смертью Нуралиев выиграл.
Когда его нашли, — окровавленного, в десятках километров от города, на тракте, где машины не так уж и часты, — его руки с трудом оторвали от земли. Казалось, он пытается удержаться за нее. Или, напротив, как атлант, удержать ее на вытянутых руках...
Окровавленного и обессиленного, его довезли до ближайшей больницы незнакомые добрые люди. Несколько дней Ильдар был при смерти. Но выжил.
Постепенно восстановилась память. И события легли в единую канву рассказа. Он дал первые показания сотрудникам уголовного розыска. Дал словесный портрет преступников, описал машину и вещи, которые были в ней, вспомнил характерные слова, черты убийц.
Но все дело в том, что по существующим правилам дело возбуждается по месту совершения преступления. Ильдар показал, где на него было совершено нападение. Попытка убийства с целью завладения транспортным средством имела место в республике Калмыкия.
А все последующие преступления кровавых братьев, или, если угодно, «братьев по крови», имели место в русских городах вдоль Волги. И долго еще этот эпизод зловещей биографии банды Ахтаевых оставался вне поля зрения следователей областных прокуратур ряда русских приволжских городов...
Вкус злобы
В детстве я воспитывался в семье деда-дворянина, человека истинно православного. Отец воевал, мама с утра до вечера на работе. Чему в раннем детстве дед с бабушкой научили, то и осталось на всю жизнь.
Учили делать добро.
Учили: на добро добром, но и на зло — добром.
Учили: не только злой, подлый поступок — грех, но и злая, подлая мысль — грех.
Вот так всю свою жизнь, уже больше полувека с тех пор, удивляюсь, когда встречаюсь с неприкрытым злом: пытаюсь понять — откуда оно?
Когда знакомился с делом братьев Ахтаевых, все время ловил себя на мысли, что большая часть преступлений этой банды совершена даже не из корыстных соображений (хотя, убивая, всегда грабили, забирали простенькие и дешевые пустяки, не могли без трофеев), а из злобы, ненависти ко всему человеческому.
Ненависть была ко всем. И вымещалась она, как правило, на случайно попавшихся жертвах.
Мне все время казалось, что если я пойму, откуда взялась злоба в Романе, Вене Ахтаевых, в Сережке Дробове, то пойму что-то очень важное в нашем перевернутом мире, в нашей криминализированной России в конце второго тысячелетия.
Все большие трагедии берут начало от какой-то маленькой, частной беды.
Мне казалось, пойму эту частность, пойму и некий всеобщий закон. Что случилось с моей страной? Куда она рванулась?
Зависть и ненависть Сережки Дробова
Жизнь, мягко говоря, не баловала Сережку Дробова.
Сколько себя помнил, жили в нищете...
Квартиру и коммунальной-то не назовешь...
Они жили фактически в прихожей. Через их узкую, как пенал, комнату проходили жильцы двух других.
Там жизнь шла чистая и красивая, как казалось Сережке. Там никогда не кричали друг на друга, оттуда не слышался мат, пьяный и гнусавый.
И оттуда частенько вкусно пахло. Не просто едой. А приготовленной с лаской и любовью.
* * *
...В соседней комнате, точнее, двух крохотных комнатушках, в которые вела их комната-прихожая, жили две взрослые, похожие друг на друга женщины, одна чуть старше, другая чуть младше, и дочь одной из них — сверстница Дробова.
Каждый день в беленьком или розовом, но всегда чистеньком и нарядном платьице, проходила она, демонстративно сморщив носик и отвернувшись, мимо остатков закуски на щербатом столе, лужиц пролитого на конопатой клеенке дешевого вина, мимо храпящей матери Дробова и лежавшего рядом с ней на узкой кроватке рыгающего очередного сожителя, мимо кровати самого Дробова, а позднее его младшей сестрицы Нинки и совсем уж маленького брата Вовки.
Она выходила на улицу, во двор, окруженный одно- и двухэтажными деревянными домами, и как бы продолжала свою чистую и красивую жизнь...
Она все делала красиво и изящно. Играла ли в лапту, или в «кислый круг», — она изящно ловила мяч, доброжелательно, с улыбкой бросала его партнерам, изящно, чуть отставив в сторону левую белокожую ручку, перебегала, — внутри «кислого круга», между кружками в лапте.
И даже если ей приходилось увертываться от летящего в нее мяча или, наоборот, принимать летящий в нее мяч (зависело от игры), она делала это красиво и изящно.
Потом она шла домой, — и после самой напряженной игры на ее белоснежном платьице не было ни пятнышка, не было вульгарных пятен от пота под мышками, и личико ее было все так же свежо и безмятежно.
Дома она ела кашу с молоком или вареную картошку, размятую с ложкой молока и добавлением чайной ложки сливочного масла, и запахи эти проникали сквозь тонкие щели дверей, будоража фантазии и мечты Сережки Дробова.
Соседка заканчивала еду и садилась возле черного, похожего на слоновье ухо репродуктора пить какао.
Из репродуктора неслась веселая музыка и лилась песня о том, как хорошо в стране советской жить.
Иногда сквозь мелодию прорывались женские рыдания. Во дворе говорили, что Дробовы, дед и брат деда, работавшие инженерами, — один в Горэнерго, второй на тракторном заводе, — оказались врагами народа. Еще перед войной. Им дали «десять лет без права переписки». Так что Таня их и не видала. Кто был ее отцом, во дворе не знали. И что с ним дальше случилось — тоже. Но по тому, как выглядела эта девочка, было ясно, что она дитя любви. От насилия и ненависти такие не рождаются.
Иногда Сережка подолгу рассматривал свое лицо в крохотном, круглом облупленном зеркальце, и ему казалось, что у него лицо тоже ничего.