— Больные? — переспросил Андрей и почему-то опять подумал, что Юлию надо пожалеть, прислушаться так к словам ее, чтобы почувствовать и как бы на себе испытать все, что за ними стоит. Но мыслям и чувствам мешал и путался под ногами тот другой, уже ставший привычным образ Юлии, — девицы, посланной выведывать его чувства и мысли. И он ненавидел этот образ.
— Не сказать чтобы больные, — стала объяснять она. — А какие-то одержимые, что ли. Знаете, когда рука онемеет и боли не чувствует? Ее можно порезать — не больно, и ею порезать кого-нибудь, тоже не больно, не чувствительно. Однажды дядя в разговоре о людях сказал: «человеческий материал». Что-то, как всегда, о будущем говорили, о новом обществе. Ну, чтобы строить его, нужен хороший человеческий материал. Я ему заметила, а он засмеялся и говорит: «Но мы же — материалисты!» Пошутил вроде… Он человек непредсказуемый. Никогда не угадаешь, о чем он думает. Я его тоже боюсь. И вы бойтесь. Вернее, опасайтесь.
— Что же, вы боитесь своего дядюшку, который сделал вам так много добра? — усмехнулся Андрей, перебарывая желание пожалеть ее.
— А он мне не дядя, и я ему не племянница вовсе, — сказала Юлия.
— Кто же вы, если не племянница? — спросил он.
— Никто, — всхлипнула она. — Чужой человек… Шиловский взял меня на воспитание… Я давно хотела сказать вам и боялась. Вы бы не поверили. Вы и сейчас не верите мне. Потому что вы одинокий. Ну, посмотрите на себя!.. Вы же от одиночества и себе не верите.
— Потому что кругом ложь! — сквозь зубы выдавил Андрей. — И вы мне лгали, когда уверяли, будто Шиловский меня любит.
— Он вас любит! — вскинулась Юлия. — Это правда… Он и меня так же любил… Только это какая‑то особая любовь, как учителя к ученикам. Чем послушнее ученик, тем ему больше внимания и снисхождения. Я выросла у чужих людей, поэтому чувствую, в чем есть любовь… Я не понимаю его до конца, но уверена: он вам всегда будет помогать. Несмотря ни на что… Знаете, Шиловский очень странный человек. Он будто собирается прожить вечность. И людей вокруг себя собирает с таким расчетом, будто они тоже бессмертные. Его же невозможно обидеть! Он не умеет обижаться, или… Не знаю… Обиды сквозь него пролетают… Ну и что, если человек, который ему понравился, сегодня ненавидит его? Завтра или через год, а то, может, через сто лет он станет любить. Так и выходило, Андрей Николаевич! Мне кажется, он бессмертный… И страшно становится.
Она прижалась плотнее к Андрею, и слезы ее впитались в рубаху. Ей было страшно…
— Ну, не бойтесь, — неловко успокоил он и погладил волосы. — Бандитов не испугались, а тут… До Москвы далеко!
— Близко, — прошептала она. — У меня такое ощущение, будто он всегда за спиной… Не отправляйте меня к нему! А больше мне идти некуда…
И снова в сознании сама собой возникла мысль: если она играет, то талант потрясающий.
— Я знала, что меня когда-нибудь отдадут в жены, — продолжала она. — Меня к этому готовили, хотя напрямую не говорили. Ведь этого ждет каждая девушка… А когда Шиловский стал рассказывать о вас… Много рассказывал и с любовью… Я поняла, что и вас готовят мне в мужья. Смешно, да?
— Смешно, — подтвердил он и вздохнул. — Говорите, говорите мне все. Я ведь о вас почти ничего не знаю.
— Лучше бы и не знать вовсе, — отчего-то похолодела она. — Мне же выпадала совсем другая жизнь, моя, но все так получилось… Я родилась в бедной еврейской семье. Папа мой крестьянствовал, так что с детства я полола, потом боронила — у меня было пять сестер и ни одного брата. Ходила подпаском, коров нанималась доить… А вам, наверное, кажется, я белоручка? Барынька?.. Родители у меня были добрые люди, совестливые. Они, конечно, с ума сходили с нами: шесть дочерей! Надо всех замуж отдать, всех устроить. И за каждую хоть по пяти рублей дать да по телочке… А Шиловский у нас скрывался от полиции, когда из ссылки бежал. Он всегда считал местечковых евреев хитрыми и надежными, уж они-то никогда не выдадут. Они же были просто совестливыми. Когда он уезжал от нас, то сказал папе, что заберет меня с собой, даст хорошее воспитание и устроит мою судьбу. Меня выбрал из шестерых… Родители согласились. С тех пор я больше их не видела…
Она замолчала и похолодела еще больше. Несколько минут назад ее бессильные горячие руки сделались жесткими и ледяными. Андрей обнял Юлию за плечи, однако она— вывернулась и встала у окна. И сразу показалась одинокой и обиженной.
— Они живы? Родители? — спросил Андрей, чтобы только не молчать. Пауза отчего-то становилась тревожной, пугающей.
— Живы, — пустым голосом ответила она и, обернувшись, добавила: — Я им тайно письма писала. И получала тайно.
— Что с вами? — спросил Андрей, — Я вас обидел?
— Нет, вы не обидели, Андрей, — жестковато проронила Юлия. — Меня уже трудно чем-либо обидеть, как Шиловского. Хотя я просто женщина, а не революционерка.
— Отчего же так?
Юлия долго молчала, глядя себе под ноги, потом вскинула голову.
— Все хотите знать обо мне? Вам это интересно?
— Я спрашивал не из любопытства…
— Мне нужно рассказать, нужно, — словно убеждая себя, проговорила она. — С десяти лет меня то поднимали до небес, то унижали и втаптывали вгрязь. С девушкой это легко…
За грудиной вздрогнула и тяжело заворочалась жаба.
— Вы не могли… оставить все, вырваться к родителям?
— А вы смогли?
Андрей ничего не ответил, лишь закусил губу, приготовившись перетерпеть боль. Но боли не было. Жаба успокоилась, притаилась, давая глотнуть воздуха.
— Меня привезли в семью богатых евреев в Витебске, — стала рассказывать Юлия. — Там отдали в гимназию, потом в институт благородных девиц. Шиловский приезжал редко, но всегда с кучей подарков. И хозяева мои всегда приучали, что я обязана и принадлежу только ему. Шпионить меня не учили. Может, Шиловский подразумевал, что я не буду ничего скрывать, потому что обязана ему, не знаю… Ну а потом… В шестнадцать лет меня изнасиловал хозяйский сын. Я хотела отравиться, хотела сбежать из этого дома, и не смогла. Хозяйка глаз не спускала. И еще утешала, что, дескать, время подходит неспокойное, а если у девушки еврейки первый мужчина будет не еврей, то она до смерти останется поганой. Я должна была радоваться… И тут же приехал Шиловский, забрал меня и вознес. Я стала барыней, меня перестали унижать. Хотя я знала, что отдаст меня за кого нужно. Мне уже все равно было за кого. Лишь бы вырваться из этого круга, из-под его власти. Боялась, отдаст в Москве… Нет, вам отдал, на мое счастье. Вырвалась.
— Простите меня, — подавленно сказал он и не нашел больше ни одного слова.
— И сейчас бы я не просилась с вами, — она тронула пальцами шрам. — Никогда, если бы вы были устроенным и благополучным. Но если вы отошлете меня… Вы же страдаете, и мне хотелось быть с вами. Я бы не оставила вас в самую тяжелую минуту, чтобы поверили… И чтобы у меня был путь очищения. Понимаете… Искупления, что ли.
— Я верю, Юлия, верю…
— Вы ничего не знаете, Андрей! — зашептала она. — Из нас вытравливали любовь! Ее выскребали из души! Любовь ко всему: к чужому человеку, к мужу, к старику, к матери… Кажется, что и к детям. Пережиток! Любовь объявлена вне закона, Андрей! Андрей, я хочу принять крещение.
— Крещение? — оживился он. — Вы чувствуете спасение в этом?
— Не знаю, — тихо сказала она. — Но чувствую, православие хранит любовь. Учит любви… Мне кажется, и священников убивают только за это!.. Мне страшно, Андрей. Ведь ничего не остается!
— Не бойтесь, — он прижал ее к себе и ощутил, как там, где сидела жаба, возникла тихая радость. Неяркая, как рассвет в хмурый день, боязливая и непривычная. Опасаясь спугнуть ее, он таил дыхание и все шептал:
— Не бойтесь, не бойтесь…
И пока она еще светила, надо было решиться. И говорить какие-то другие слова, что-то делать — смеяться ли, плакать — лишь бы она продолжала гореть в этом выжженном мире.
— В Леса Пойдем, — вспомнил Андрей. — В Леса, в Леса… Там есть Мир, Труд и Любовь…
Юлию крестили в маленькой деревянной церквушке на окраине Красноярска. В полумраке она даже не смогла хорошенько рассмотреть лиц своих крестных — старого батюшку и пожилую женщину, прислуживающую при обряде. Священник приготовил купель, его помощница обрядила Юлию в длиннополую холщовую рубаху и подвела к алтарю.
— Я сейчас! Сейчас! — вдруг спохватилась Юлия и побежала на церковный дворик, белая, как привидение.
Андрей сидел среди нищих, бесполезно поджидавших милостыню, и слушал горькие истории.
— Андрей! — с паперти закричала Юлия. — Как звали вашу маму? В миру как звали?
— Любушка, — отозвался Андрей и поправился. — Любовь.
Юлия тут же исчезла в храме и скоро оттуда донеслось:
— Господу Христу молитесь. Господу Христу молитеся…
Батюшка спешил управиться до начала комендантского часа, и потому волосы Юлии не успели просохнуть. Она туго повязала платок и вышла к Андрею. Ей отчего-то было смешно, и он впервые услышал ее раскованный и вольный смех. Глядя на нее, Андрей тоже засмеялся, но беззвучно, одним лицом.