Он попытался дозвониться до отца, связи не было. Потом на него нашло озарение: Дани Понтуазо, канадец, глава ооновского представительства, который принял его, чтобы предупредить, что ни в коем случае – «вот те крест!» – он не должен соваться в Верхнюю Катангу. С ним Эрвану удалось связаться за минуту. Ответом ему стал взрыв воплей, воя и квебекских ругательств. Когда офицер немного успокоился, Эрвану удалось описать свое положение.
– Жарко там? – спросил Понтуазо.
Мир наизнанку. Эрван, штатский, желторотик, рассказывал ему о кровавой каше. Известие о возобновлении боев не было хорошей новостью для офицера.
– Какое оружие?
Эрван перечислил арсенал, который видел (или почувствовал на своей шкуре): минометы, пусковые установки «джавелин», реактивные бомбометы, автоматическое оружие – в том числе марксмановские винтовки. Понтуазо задал еще несколько вопросов о Фронте освобождения и о состоянии его личного состава после столкновения. Эрван ответил навскидку. На том конце повисло молчание: канадец обомлел. Эрван воспользовался моментом, чтобы вернуться к собственному положению: он сможет продержаться не больше нескольких часов.
– Я имею в виду: живым.
– Так те и надо, муденок!
– Это ваш долг…
– А не пошел бы ты в задницу вместе с долгом! Завяз там со своей херью и дотумкал, чё мне тута делать больше нечего, а?
Новая тирада. Офицер орал так громко, что Эрван боялся, как бы его не засекли по этим раскатам.
И вдруг, когда Эрван уже и не надеялся, Понтуазо бросил магическую фразу:
– Сиди на месте, ща будем.
– Дать вам мои координаты?
– Уже есть: твой «Иридиум» передает.
Какой сюрприз! Значит, отец с самого начала знал, где он находится. Очередной приступ наивности: Старик постоянно за ним следил. Поздновато возмущаться. Наоборот, теперь он может пересечь реку и пробраться в зону хуту. Понтуазо засечет его, где бы он ни был.
При помощи еще нескольких ругательств ооновец пообещал, что свяжется с ним в первой половине дня. В час ночи, по-прежнему бултыхаясь в своем грязевом убежище, Эрван сгреб побольше листьев, которые служили ему крышей, и решился зажечь налобный фонарь. Пора было переходить ко второму акту: к досье о происхождении Морвана.
Вот почему шесть часов спустя Морван был другим человеком.
Он наконец узнал, кем был его отец.
64В начале 1971 года психиатр Мишель де Пернек запросил из Франции сведения на пациента, который так его заинтересовал. Наверное, он заплатил детективу, попросил помощи у коллеги-психиатра или же мобилизовал группу студентов, – во всяком случае, анкету он получил исчерпывающую. Полицейские отчеты, вырезки из прессы, свидетельские показания, акты гражданского состояния, выводы экспертов: в досье содержалось все необходимое, чтобы подробно отследить чудовищное детство Грегуара Морвана.
Все началось во время Второй мировой войны. Не той провальной войны, которую Франция вела (причем неумело) против Германии, и не во время высадки в Нормандии, и даже не во время тайной борьбы Сопротивления. Нет, в мрачный, ничем не примечательный и, можно сказать, банальный период оккупации. Черный рынок и зеленые мундиры, коллаборационизм и компромиссы. Дело было в деревне Шампено, в Пикардии, недалеко от Нуайона: проживало там семь тысяч человек. Ничего особенного об этой деревне не скажешь, кроме того факта, что она была оккупирована еще в 1940-м, после прорыва линии Вейгана. Четыре года деревня находилась под немецкой пятой (в тридцати километрах, в Компьени, располагалась первая ставка высшего немецкого командования) и прекрасно уживалась с врагом: администрация вела себя послушно, сельское хозяйство кормило оккупантов, жители проявляли полную лояльность к агрессору. Освобождение вызвало всеобщее ликование. Упустили войну, так не упустим мир. Те, кто покорно гнул спину, вдруг обнаружили в себе неизведанные запасы патриотизма – а также реваншистский дух. И Шампено поставила печальный рекорд по обритым женщинам – тем, которые «спали с бошами».
Среди них оказалась и Жаклин Морван, двадцати двух лет, секретарша при штабе вермахта в Нойоне. Сразу после Освобождения ее арестовывают за «пособничество врагу» и «горизонтальный коллаборационизм»[75], как тогда говорили. В сентябре 1944-го ее выводят из камеры, чтобы судить на школьном дворе. Народ как с цепи сорвался. Ее раздевают донага и обривают наголо. Мужчины ножом вырезают ей на лбу свастику, потом одна особо разъярившаяся группа (включающая и женщин) ведет ее на окраину города, чтобы побить камнями. Когда несчастная превращается в одну сплошную рану, парни мочатся на нее и бросают, сочтя мертвой, на обочине дороги.
Ее преступление: молоденькая машинистка на протяжении двух лет поддерживала любовную связь с офицером Гансом Юргеном Херхоффером – по профессии писателем, капитаном, приписанным к хозяйственному отделу вермахта, который руководил службами снабжения немецких войск в Пикардии. Другими словами, обычный фриц среди прочих, не хуже и не лучше, но Жаклин все эти годы, пока длилась идиллия, нужды не знала.
Весной 1944-го Херхоффер был отправлен на Восточный фронт – и больше никто ничего о нем не слышал. Несколько месяцев спустя Жаклин дорого платит за свой грех, но не умирает. Она доползает до сельского дома, унаследованного от родителей. История умалчивает, как уж она лечится и чем питается, но едва к ней возвращается способность двигаться, она заколачивает двери и окна своего дома и запирается в нем.
Проходит время. Угрызения совести заставляют жителей Шампено приносить ей каждую неделю еду, одежду, сигареты и дрова для печки, просовывая все это в уголок окна, которое Жаклин соглашается приоткрыть, чтобы принять свое довольствие. Никто ее не видит. Никто с ней не разговаривает. Она – тайна деревни. Предмет стыда и раскаяния. Подкармливая ее, сельчане надеются искупить свое преступление.
К ее присутствию привыкают. О ней говорят как о бомже, отщепенце, монстре. Ее дом расположен на лесной окраине, которой все избегают, – в 1947-м даже строят другую дорогу, чтобы отдалиться от нее еще больше. Иногда у камелька о ней рассказывают самые дикие истории. Говорят, что она потеряла рассудок, что продолжает брить себе голову, что режет себе тело садовым ножиком, который подарил ей ее фриц. Рассказывают, что можно услышать, как она бредит в глубине своего логова, как поет по-немецки, смеется, плачет, воет.
А главное, говорят, что у нее есть ребенок.
Слух идет с 1945 года: беременная от своего боша, Жаклин вроде бы родила, одна, в своей помойке – от дома исходит настоящее зловоние. Некоторые поговаривают, что слышали крик младенца, другие – что видели ранним утром неясный силуэт, бродящий вокруг постройки. Утверждают еще, что она просила одежду для маленького мальчика.
Проблема «Морван» усложняется с каждым годом. На каждом заседании регионального совета вопрос о Жаки – все продолжают ее называть, как во времена, когда лизали ей башмаки, чтобы выпросить немного масла или свежих продуктов, – стоит на повестке дня: следует ли силой проникнуть в ее халупу? Нужно ли предупредить социальные службы? Или полицию?
Наконец муниципалитет решает действовать… в 1952-м. Жандармы ломают дверь и обнаруживают кучу отбросов. Весь дом доверху набит гниющим мусором. В одной из комнат – немой мальчик, едва одетый, рядом с матерью, мертвой уже несколько недель. Тело Жаклин раздулось, позеленело и всё в вырезанных свастиках. Скелетообразное тело ребенка покрыто корками и порезами. На этот раз Шампено не удается замять скандал. Местная пресса взрывается. Публикуются фотографии. Появляются статьи.
Эта часть документов была для Эрвана, безусловно, самой тяжелой: пожелтевшие газетные статьи, передовица в газете новостей: «Кто он? Загадка». Всю ночь он раз за разом принимался разглядывать снимки: останки матери, мальчик, завернутый в одеяло, отвратительные внутренние помещения дома. Заставляя себя смотреть на эти изображения при свете налобного фонарика, он пытался уверить себя, что этот разложившийся труп – его бабушка, а маленький дикарь, у которого видны только безумные глаза, – Грегуар Морван, Падре.
Сыщик (или сыщики) де Пернека сумел добыть отчеты социальных служб и данные психиатрического обследования. Можно было также отследить первые годы того, кто еще не звался Грегуаром: сам он знал себя только под именем, которое дала ему мать, – Kleiner Bastard, «маленький говнюк» или «маленький ублюдок» по-немецки.
По мере занятий с медиками травмированный мальчик, хоть и не сразу, начал изъясняться – на ломаном франко-немецком языке. По крупицам он рассказывал о деталях: его мать, вечно бродящая в одном и том же засаленном халате, ее обритая голова (она продолжала брить ее сама, пока не стала заставлять делать это ребенка), свастика на ее лбу, со струпьями, гноящаяся, их животная жизнь среди экскрементов.