L
Конечно, майор Пухов сильно рисковал, отправляясь на трофейном джипе в скором гриме в мотель «Глория» — укрепленную базу гулийцев в столице России, — но, как и всегда и подобных случаях, он утешал себя мыслью, что предстоящий риск, в сущности, ничтожен в сравнении с определенно имевшим место риском его появления на свет. В отличие от Иммануила Канта, душу которого, как известно, наполняло «все возрастающим изумлением» созерцание звездного неба над головой и морального закона внутри него (Иммануила Канта), душу майора-спецназовца Пухова «все возрастающим изумлением» наполняла констатация простого, но не перестающего быть от этого фантастическим, факта, что он до сих пор жив. Его могли столько раз убить, но почему-то не убили, что майор давно (и с облегчением) перестал рассматривать собственную жизнь как нечто принадлежащее исключительно ему. Жизнь майора Пухова являлась, выражаясь языком генерала Толстого, «невостребованным до поры достоянием». «Чьим?» — помнится, попробовал выяснить майор. «Не знаю, сынок, — пожал плечами генерал Толстой, — считай, что тебя несёт теплое течение Гольфстрим». — «Во льды?» — не то спросил, не то подумал вслух Пухов. «Теплые течения всегда несут во льды, — вздохнул генерал Толстой. — Не думай об этом. Ты даже не успеешь заметить этих льдов».
У генерала Толстого всегда имелось под рукой несколько вариантов толкования законов мироздания, порой совершенно взаимоисключающих.
С некоторых пор майор Пухов обратил внимание, что принцип взаимоисключения становится отправным (краеугольным, как сказал бы философ) в большинстве рассуждений генерала.
Когда — много лет назад — Пухов познакомился с генералом Толстым, тот был кругл, как колобок, румян, щекаст, на голове — прореженный ежик седых волос.
Последний раз они встречались (парились в музейной баньке на загадочном лубянском этаже) совсем недавно.
Майор уже работал у Дровосека, ездил на солидном полубронированном «БМВ» цвета ночи. Он заметил, что когда на его серо-черный лимузин падал лунный свет, тот становился мельхиоровым и как будто растворялся в атмосфере. Это сообщало определенные преимущества в ночной езде без света фар.
Над Лубянской площадью в ту ночь висела большая круглая луна. Оглянувшись от подъезда, майор Пухов не увидел своего лимузина.
В ту ночь Пухова встретил совершенно другой генерал Толстой — худой, жилистый, широкоплечий старик с прямой спиной, абсолютно голым (бритым?) черепом, надменным выражением лица, глубоко посаженными, прожигающими до самой души лазерными глазами. Пухов долго вспоминал, кого напоминает ему генерал Толстой в новом обличье, пока наконец не вспомнил: бронзовую статую древнеегипетского жреца Сета из каирского исторического музея. Попадая в Каир по делам и проездом, Пухов непременно посещал этот великолепный музей и каждый раз как вкопанный останавливался перед статуей. В фигуре бритого наголо старика заключалось столько «заархивированной» (если здесь уместен компьютерный термин) силы и надчеловеческой воли, что было совершенно невозможно поверить в то, что он мог вот так просто взять и умереть, как прочие смертные люди.
И потом, когда, завернувшись в простыни, пили чай в предбаннике, Пухову было не отделаться от ощущения, что перед ним сидит не генерал Толстой, а совсем другой человек.
— Что делать, майор, худею, — не оставил без внимания его недоумение генерал Толстой, — так сказать, меняюсь вместе со страной.
— Со страной? — удивился Пухов.
— Со страной, — подтвердил генерал Толстой, — жилистые да костистые лучше переносят голод и невзгоды, реже служат объектом немотивированного насилия, не столь вызывающе смотрятся в толпе, как толстяки-здоровяки. Полнота, майор, ассоциируется в сознании народа с удовлетворением плотских страстей. К толстякам относятся снисходительно во времена относительного экономического благополучия, но их начинают ненавидеть во дни лишений и политической нестабильности.
Мысль не нуждалась в пояснении. Майор Пухов с интересом посмотрел на разливающего по стаканам чай генерала Толстого. Из темного угла предбанника лазерные глаза генерала светились как глаза шакала. В самом предбаннике, прежде бесхитростном, как деревенская русская жизнь, тоже появилось немало новшеств, начиная от жаровни, над которой курилась тревожным терпким дымом сухая трава, плетеных ковриков под ногами, заканчивая странным (пальмовым?) вкусом и изумрудно-зеленым, как тина в пруду, цветом чая.
— Вы хотели, чтобы это случилось со страной? — спросил Пухов. — Или не смогли помешать?
— Уже и не знаю, — ответил генерал, — знаю только, что чему быть, того не миновать.
— Ответ хороший, — усмехнулся Пухов, — но малость неконкретный.
— Неужели ты полагаешь, — откликнулся из дыма над жаровней генерал Толстой, — что ход событий, пусть даже чисто теоретически, может зависеть от некоего конкретного, кем-то составленного и последовательно осуществляемого плана?
— Полагаю, что нет, когда речь идет о человечестве в целом, — сказал Пухов, — и уверен, что да, когда — обо мне или о вас, вообще о любом конкретном человеке.
— Не о любом, майор, — покачал головой генерал Толстой. — В сущности, смысл истории заключается в том, чтобы поколения людей, сменяя друг друга, как волны на урезе океана, жили по раз и навсегда заведенному порядку. Порок же истории заключается в том, что появляются, точнее, не исчезают силы и люди, которые стремятся изменить заведенный порядок.
— Ну да, — ехидно подсказал майор Пухов, — Иисус Христос, Будда, Магомет.
— Те, кого ты назвал, майор, — торжественно, как жрец к алтарю, прошествовал в парную генерал Толстой, — напротив, пытаются вернуть человечество к исходному. Они не покушаются на основы мироздания. Смысл истории корректируется посредством людей, которых я называю «невостребованным до поры достоянием». Это такие, как ты, майор. Или я. Мы сами не знаем — кому служим, чью волю исполняем.
— Ну я-то, положим, знаю, — заметил Пухов. — Вашу волю, товарищ генерал. А вы — свою.
— Не смеши, майор, — возразил генерал. — Ты выполняешь только те приказы, которые выполняешь. И не выполняешь те, которые не выполняешь. Никто не заставит тебя сделать то, чего ты не хочешь делать. — И, — улыбнулся (или это только показалось Пухову?), — наоборот. Твоя свободная воля заключается в том, чтобы делать то, что ты делаешь. И не думать, какая сила заставляет тебя это делать. Как тогда, в пустыне. Ведь так, майор?
— Нет ничего проще, — напомнил генералу Толстому его же, генерала Толстого, слова Пухов, — чем разрушить картину мироздания в сознании простеца. И нет ничего глупее, подлее и бессмысленнее, чем делать это без очевидной необходимости.
— Во-первых, не коси под простеца, майор, — строго заметил с полка генерал Толстой, — во-вторых, я еще не закончил мысль. В-третьих, поддай-ка полковшичка!
Майор охотно (с перехватом) выполнил приказ старшего по званию. В баньке стало невозможно дышать. Пухов скрючился в три погибели у равнодушно смотрящего в мельхиоровое лунное небо (это свидетельствовало, что банька находится в башне) оконца. Худой же, жилистый старик, которого майор Пухов знал как генерала Толстого, блаженствовал на раскаленном, как воздух ада, полке, охаживая себя березовым веничком.
— Смысл истории, сынок, заключается в том, — продолжил, легко и замедленно, как если бы сила земного притяжения была над ним невластна, спрыгнув с полка, генерал Толстой, — чтобы люди жили большими семьями, называемыми народами, чтобы семьи-народы создавали государства, чтобы в государствах в справедливых и честных законах воплощались души народов, потому что только через государство, законы и собственную принадлежность к тому или иному народу отдельно взятый человек осознает свое место и предназначение в этом мире. Иначе не было бы необходимости разрушать Вавилонскую башню. Людей, исповедующих моральные и духовные ценности тех или иных народов, верящих в спасительную силу созданных этими народами государств и законов, как известно, называют в лучшем случае консерваторами, традиционалистами, в худшем — ретроградами, мракобесами, ястребами, националистами и так далее. В то же время, сынок, — продолжил генерал Толстой, — не устают появляться люди, воинственно враждебные извечным ценностям человечества, так сказать, перманентные строители Вавилонской башни. Жизнь таких, как мы, сынок, — меланхолически продолжил генерал Толстой, — в сущности, не что иное, как бессмысленные метания между двумя полюсами. Причем, майор, то, что ты истово и с полной выкладкой служишь одним идеям, зачастую способствует необъяснимому усилению, победительному утверждению диаметрально противоположных. И наоборот.
Пухов не уставал восхищаться талантом генерала Толстого одевать любое, порой самое заурядное умопостроение в одежду откровения. Каждый раз его откровения очерчивали действительность таким образом, что генералу Толстому не оставалось ничего, кроме как брести, подобно буддийскому монаху, по миру неведомо куда с дырявым зонтиком над головой. Как если бы он был не генералом ЧК, ГПУ, НКВД, MГБ, КГБ, ФСК, ФСБ, ДФБ, а генералом некоей печальной надмирной правды о жизни, оставшимся под конец собственной жизни ни с чем.