И вот, перебирая с пером в руке событие за событием, новые и новые подробности припоминая, в тогдашние впечатления с головой погружаясь, – я ищу и все никак не могу обрести неподвижную, окончательную точку зрения – ту точку, с которой только и пишутся повести. Более того: я чувствую, как она все дальше от меня ускользает.
…То ли потому, что я сам становлюсь другим, то ли потому, что постигаю предметы при других обстоятельствах и с другой точки зрения.
Монтень. Опыты. III. 2.
Нет, не получается у меня смотреть со стороны. Я похож на стрелка, который, видя перед собой движущуюся цель, мечется в поисках подходящей позиции и, покуда цель не ускользнула или покуда его самого не прихлопнули, стреляет на бегу, наобум, в движении… ну и промахивается, конечно. Вот и выходит, что Юла представляется мне то чуть ли не героиней древних мифов, воплощением недоступной и роковой красоты, то каким-то падшим ангелом (и все это мимо, мимо цели!), а сам я… ну, со мной-то, по крайней мере, теперь все ясно.
С этими скороспелыми выстрелами я растерял даже то завершающее единство воспоминания – пусть горестного, пусть бессловесного, – которое было у меня вначале, еще в прошлую среду. А выйти из боя нельзя, даже из безнадежного. Тем более из безнадежного. Стреляй, и все тут! Старайся попасть.
Для чего же еще писать, если не для того, чтобы, склонившись над листом бумаги, встречаться, как в корриде, лицом к лицу с явлениями опасными, стремительными, двурогими?
Ортега-и-Гассет. Выбор в любви. 6.
Ей-богу, не знаю, как тут профессионал стал бы выкручиваться, на моем месте. Что до меня, то я просто не могу иначе. Я лишь об одном жалею – что не могу окончательно от него отмежеваться.
Я стараюсь быть искренним и точным и потому не подыскиваю слов (чего профессионал никогда бы себе не позволил); но именно в эту-то лазейку и просачиваются литературные «шумы». Чужие, книжные слова. «Образность», черт бы ее побрал! Стараясь их избежать, я сам открываю им дорогу. Я вычеркиваю, упрощаю; если бы это было в моих силах, я вообще предпочел бы ограничиться одними фактами – собственными, так сказать, свидетельскими показаниями. Но не могу же я превратить свое сознание в этакую tabula rasa, полностью освободить его от уже накопленных слов. К тому же они мне совсем не чужие. Особенно теперь, когда все, что я читаю, буквально и неотвязно совпадает с моим воспоминанием. Ведь это о Юле, о нас с ней всегда писали любимые авторы!
Что же в том, что я стал немного внимательнее просматривать книги, выискивая, нельзя ли стянуть что-либо такое, чем я мог бы подпереть и принарядить свою собственную?
Монтень. Опыты. II. 17.
Отсюда и выписки. Они дают мне возможность многое вычеркивать. Они – в совокупности – намечают широкий (и вполне притом конкретный) фон для моих свидетельских показаний – фон, с которым я постоянно соотношу воспроизводимые мной события, стараясь их осмыслить, поскольку без него они вообще потеряли бы всякий смысл. В конце концов, когда мне совсем опротивеет пускаться в путешествия по этим страницам (а это, чувствую, очень скоро произойдет), я стану перечитывать одни лишь выписки, возглашая, подобно шекспировскому дьячку, «аминь!» в конце торжественно звучащих строк. В них та же история, которую и я пытаюсь рассказать. Та же, но только очищенная от житейских случайностей, – главное, лучшее, непреходящее в ней, ее квинтэссенция. Стало быть, не tabula rasa, а, скорее, палимпсест, на котором я пишу поверх полустертых текстов, одновременно их усваивая. Стало быть, не повесть, да еще состряпанная профессионалом, который, воспользовавшись «случаем из жизни», превратил бы его в то, «чего не было, но что могло быть»; а мне надо рассказать именно о том, чего быть никак не могло, но что на самом деле было. Это не повесть, не произведение – это моя жизнь!
В те минуты философского раздумья, когда ум, не смущаемый никакой страстью, наслаждается обретенным покоем и размышляет о причудливости человеческого сердца, он может положить подобные истории в основу своих выводов.
Стендаль. Записки туриста.
История, конечно, простенькая, даже банальная; ее можно было пересказать в двух словах. И как это я умудрился так ее растянуть? Действительно, значит, ничего не понимал… Ну, теперь уже немного осталось. Сейчас напишу об Астрахани и начну закругляться.
По своему положению и значению, Астрахань справедливо может быть названа пунктом, где сосредоточена торговля России с Востоком. Как портовый город, Астрахань, по числу паровых судов, занимает второе место, уступая только Одессе, а по числу парусных судов – первое место.
Россия. Полное географическое описание нашего отечества.
Смешанная, пестрая астраханская жизнь меня развлекала. Целыми днями просиживая над описями фондов в архиве, я от усталости начинал выписывать подряд:
О землятрясении в Астрахани, бывшем 25 февраля 1830 года.
О причинении жестоких побоев дворовой девке Петровой капитаном Кригером.
О пропаже в море крестьянина Красильникова.
О выходе из киргизского плена крестьянина Спиридонова.
О буйстве и воровстве татар, кочующих на калмыцких землях.
О побеге дворовой девки Яковлевой.
О похищении рыбы киргизами Внутренней Орды у Воронова и Турыжн-икова.
Об угоне лошадей из табуна у Герасима Челобова.
О нападении трех человек на московскую легкую почту
О захвате киргизами трех человек рабочих князя Юсупова.
О крестьянах, отыскивающих свободу от рабства помещика Ушакова.
О взыскании денег с индейских купцов Вачарамова и Сачумал Кастрма.
О причислении к астраханским мещанам англичанина Джона Лона.
Об убийстве калмыка частным приставом Ханжиным.
Об арестанте – матросе Иване Тимофееве.
О привлечении к ответу священника Николаевской церкви за венчание мещанина Ивана Егорова от живой жены с вдовой Марковой.
О переходе жителей селения Болхуны из православной веры в иконоборческую.
О буйственных поступках подпорутчика Синозина.
Об изнасиловании одиннадцатилетней девицы Соловьевой армянином Поповым.
Об отсылке малолетных бродяг мужского пола в батальоны военных кантонистов.
О дозволении отдавать в рекруты евреев после ревизии 1816 года.
О наказании плетьми Матрены Васильевой.
О возложении общественной нагрузки на мещанина Илью Степанова.
О ругательстве нецензурными словами заседателя Борисова.
Об изрезании себе горла Иваном Егоровым.
Работа моя заметных результатов не приносила. Я выходил покурить на крыльцо и, стоя на солнцепеке, размышлял о дважды промелькнувшей передо мной судьбе неведомого Ивана Егорова. Потом, подгоняемый тосклив ой моряной, через весь город шел к Волге.
Пройдя по набережной – мимо рыбниц с перекинутыми на берег длинными мостками, мимо «Поплавка» с его говором и звоном посуды, мимо гремящих прощальными маршами теплоходов, – я заходил в «Лотос», чтобы выпить в баре стакан вина и купить сигарет. Отсюда по спадающей жаре направлялся в кремль. Миновав боковые ворота у Житной башни, поднимался на высокую паперть собора: здесь можно было встретить наших реставраторов из Филатовской мастерской и в ожидании музыкального концерта потолковать со Славой Федоровым о том, как подвигается расчистка наружных фресок, о сметах и процентовках; иногда здесь появлялся местный краевед, напористый старик Гибшман, с новыми доказательствами существования в кремле древнего подземного хода. Народу на концерты собиралось немного, но я предпочитал оставаться на паперти, чтобы уйти, когда захочется. Случалась хорошая музыка; однажды была исполнена на гитаре баховская «Сарабанда»: резонируя в огромном, с колоннами, пространстве собора, гитара звучала органом…
Из кремля выходил под акации и клены Советской улицы (бывшей Екатерининской) – в неширокий зеленый туннель, во всю длину просвеченный снизившимся солнцем, – и на перекрестке Кировской, перед губернаторским домом, останавливался в раздумье. Здесь можно было свернуть налево, спуститься к Кутуму и у пивного ларька, присев на травянистом берегу, посреди негромкого мужского говора, вытянуть, не торопясь, пару кружек. Можно было повернуть направо, к Каналу, или заглянуть в Армянский гостиный двор. Это было испытанное удовольствие: быстро окинув взглядом классицистический (словно в какой-нибудь Калуге) фасад, пройти по истертым прохладным плитам подворотни, в глубине которой расходились на обе стороны марши деревянной лестницы с изъеденными временем балясинами перил, – и вдруг очутиться в азиатском караван-сарае, обнесенном ярусными аркадами, правда, тихими теперь и почти безлюдными; только сохло белье на веревках, а квадратный двор был завален магазинной тарой. Можно было, растягивая удовольствие, посетить еще Индийский и Персидский гостиные дворы… Я стоял в нерешительности на самом оживленном астраханском перекрестке, поглядывая на памятник Кирову перед зданием почтамта, на движущуюся мимо меня разноплеменную толпу, которая изумляла меня не меньше, чем здешняя архитектура.