– Спокойной ночи, Володя, – сказала она в темноте.
– Спокойной ночи.
Он полежал еще немного, потом протянул руку и взял со столика свои часы, которые забыл снять в ванной. Он поднес их к уху – они пока тикали. Он положил их на место. Потом встал, морщась от громкого скрипа раскладушки, и, неслышно ступая по ковру, удерживая дыхание, приблизился к алькову. Пальцы его нащупали край полога (кольца предательски звякнули на штанге), и он наклонился, ничего не разбирая в темноте.
– Софи, – прошептал он хрипло.
Грудь уперлась во что-то твердое и острое. Он машинально притронулся к этому, чтобы отвести помеху – выставленный голый локоть.
– Не надо, Володя, – услышал он, – я не за этим вас позвала. – В голосе была такая спокойная уверенность, что он отшатнулся и присел на край постели. – Поверьте: если бы мне понадобилось, я бы сама… сумела бы дать почувствовать. Выбирает женщина, запомните это. А для меня, как вы понимаете, выбор не проблема. – Теперь он смутно различал ее лицо на подушке, обрамленное черными волосами. – Давайте спать на своих местах. Не расстраивайтесь, – прибавила она мягко, – ничего страшного не произошло. Вы интересный парень, наверное, пользуетесь успехом у девушек… А приключений, – она вздохнула, подавляя зевок, – приключений много впереди. Давайте спать.
Он продолжал сидеть, глядя на подсвеченное уличным фонарем окно с тенями листвы на стеклах, потом поднялся и прошел к раскладушке. Лег и мгновенно уснул. Утром она с трудом его добудилась. А часы его, побывавшие в воде, часы, которые он забыл снять, когда полез в ванну, к этому времени уже остановились.
Такая вот история. Как прикажете ее понимать? Ведь был же, был в этом лукавом иносказании какой-то смысл, мне адресованный! А я и не вдумывался. Я только любовался ею, рассказчицей, в те редкие моменты, когда осмеливался поднять на нее глаза, – этим восхитительным Menuetto из гайдновского «Утра» – ленивой непринужденностью, пронизанной искрами беспечного сумасбродства.
Вот она, ее фотография, передо мной. Тихая гладь посреди бурного водоворота: густые великолепные спутанные волосы небрежно подколоты на затылке, две русые спирали обрамляют лицо. Ясный взгляд искоса, из чуть подведенных ресниц; нежный и горделивый овал. (Сколько раз с тех пор я вздрагивал, встречая такие же ясные голубые глаза с четким ободком радужной и с четкой темной опушкой.) Шелковистые покойные брови, прямой и короткий нос. Губы, приоткрытые в разговоре и полуулыбке. (Этот голос – медленный, томительный, – голос проснувшейся феи!) Легкий поворот шеи – вслед за взглядом – единственное движение рослого породистого тела, тренированного гимнастикой и волейболом, которое угадывается в классически точном вырезе. Тонкая цепочка вокруг горла. (Все с себя сняв, этой цепочки она не снимала.)
Но загадочно и с несокрушимым веселым безмолвием сиял этот взор – и где было взять сил перенести его, такой близкий и такой далекий, а теперь, может быть, даже и навеки чужой, открывший такое несказанное счастье жить и так бесстыдно и страшно обманувший.
Бунин. Митина любовь.
Смысл, разумеется, был, даже два, теперь-то это ясно. Первый: «выбирает женщина», – вот ключевая фраза. И второй: не обманывайся кажущейся очевидностью. Она-то, с ее опытом мужских прилипчивых рук и взглядов, отлично меня понимала. Более того: давала и мне возможность понять ее.
Или гадание на картах. Ведь она тогда, в сущности, откровенно и точно мне ответила.
Что касается тайны грядущего,Тут уж она не могла ошибиться.
АполлинерМне бы, дураку, понять, а я лишь спросил:
– Что значит марьяж!
– Постель, – ответила она просто.
Надо сказать, лукавство сочеталось в ней с поразительной прямотой. А на разные дороги я внимания не обратил. Ее ли вина, что я оказался таким непонятливым?
Спокойное безразличие меня сбивало. Я бы примирился с ним, если бы не встретил такого отклика на лучшее, что было во мне. Я бы понял, если бы безразличие только ко мне относилось…
Стоп! Как же я забыл! Теперь, кажется, все объясняется. Маленький вульгарный осетин, ее однокурсник, – как же я сразу о нем не вспомнил? Ведь выслушав эту историю, поведанную с доверительной простотой, помнится, даже ответил так, словно осознал мелькнувшую тогда же догадку, но не остановился, не вдумался. Может, простота меня обманула? (Нас ведь иначе не расшевелишь как слезами да выкриками.)
– …А я не могла после этого здесь оставаться. Уехала к своим, в Капустин Яр. Вечером сели за стол, я им все рассказала: как сошлась, как жила с ним и как он меня выгнал. Я от них ничего не скрываю. Папка молчал-молчал, а потом как грохнет кулаком по столу! И – матом! Никогда при нас с мамой не ругался. Конечно, он военный, на службе всякое бывает, но дома – ни разу. Подстилка, говорит… Встал и хлопнул дверью. Два дня не разговаривал, прямо черный ходил. И на поезд меня провожал, так ни словечка и не вымолвил. Мама потом написала, что он пришел с вокзала, сел и заплакал. А я в Москву вернулась, все-таки легче стало, как рассказала. Только им, больше никому; и тебе вот теперь. А потом и совсем прошло. Каждый день встречаемся в институте, смотрю на него и удивляюсь: как это я могла из-за такого с ума сходить? Стирала на него, готовила, бить себя позволяла… Рыженький, плюгавый…
Вот, значит, каков он был, этот герой, аргонавт, сверхмужчина, сумевший, хотя и ненадолго, захватить ее и подмять. Нет, я ничего не забыл – я просто не понял вовремя того, что, по-видимому, сразу же понял ее отец.
– Ты гордая, – сказал я тогда (но не остановился, не вдумался).
– Ты гордая. Это главное в тебе.
Значит, что же? Значит, то, что досталось на мою долю, было всего лишь благодарностью, наградой за мое бескорыстие? Вознаграждая меня, она в свою очередь отдала лучшее, что имела, единственное, что у нее оставалось, потому что ответить любовью не могла. Не могла, и все тут. Не потому, что – я, что именно меня не могла полюбить, а потому, что уже не было у нее этого. Ни для меня, ни для кого другого.
11.09.1975. А впрочем, сфинкс. Что тут все мои домыслы! В жизни все неожиданнее и – проще. Вчера я был у нее.
Ты слушаешь меня?
Мы увиделись – впервые после двух с половиной месяцев разлуки. Должен же я был вручить ей свой подарок – купленный у Зубарева кулон. Теперь все кончено. Она замужем, конечно. Мы беседовали – ровно столько времени, сколько нужно, чтобы выкурить сигарету, – если можно назвать беседой затянувшееся неловкое молчание в табачном дыму и те несколько ненужных слов, которые мы сказали друг другу.
Приступ и неудача
Теперь я вижу, что предметом наших стремлений была победа над этим страшным зверем, интересной женщиной, судьей достоинств мужчины, а не само наслаждение.
Стендаль. Анри Брюлар.
…Никогда не заботилась о своей внешности, словах, обстановке; но ее невозможно было застать врасплох. Не выдавала своих отношений с людьми (в том числе и со мной) за что-нибудь иное, чем они были на самом деле. Ни в чем не оправдывалась и не втаптывала себя в грязь, с тем чтобы вызвать сочувствие, – вообще не любила «объясняться». Не лгала. А я, поглощенный собственным прорвавшимся красноречием, ничего не замечал: у меня ведь не было другого средства удержать и продлить свое право на эти свидания.
Но было тут и еще кое-что: неосознанное стремление пробить дорогу, завладеть местом, утвердиться, – теперь-то, задним числом, я отчетливо вижу это. Инстинктивно, но безошибочно я избрал самое сильное свое оружие.
Способ этот, правда, лукав, но зато целесообразен, как вообще и всякий непрямой образ действий.
Кьеркегор. Дневник обольстителя.
Да-да! Потоком слов прикрывал не только свое присутствие в виду крепости, но и те подкопы, которые непрерывно, неприметно я вел к ее стенам, выжидая момент, когда можно будет взорвать мину и ринуться в пролом. Скрытно, боязливо, зажмурившись, без надежды на успех, в страхе перед успехом, – я шел на приступ.
Что мне было нужно, чего я добивался? Как ребенок, зажигающий спички под стогом сена, в то же время дрожит от страха, как бы не случился пожар.
Понимаете? Страх.
Фолкнер. Город. 5.
И вот мина взорвалась. Небрежно кивнув на букеты свежих гвоздик в бутылках из-под кефира, Юла промолвила с легкой насмешливой досадой:
– Отбоя от женихов нет. Вчера предложение, сегодня предложение…
– Не хотелось бы мне становиться в эту очередь, – заметил я полувопросительно.
Она взглянула почти без удивления:
– Вот уж не ожидала…
Да и что ж тут было удивляться (удивление диктовалось разве что вежливостью, этикетом), если мое робкое, неувереннопросительное признание явилось всего лишь последним и чисто формальным шагом в череде таких же полупризнаний, проскальзывавших в беседе, во взглядах… Я же говорю: она отлично меня понимала, она-то знала цену моему бескорыстию. Удивить ее могло, скорее, то, что я не о постели заговорил, а о женитьбе.