Он был бледен, лесной зимний воздух и езда с бубенчиком не взбадривали его. Говорил о чувствах новых, но лишь мучился, путаясь в проклятых вопросах, и к чему-то клонил, подвораживал исподволь.
— Россия, пока не переберет все идеи европейские и не прикинет на свой аршин, за вожжи не возьмется и не тронется, — сказал гость, — Возрождение, к разочарованию общему, ожидаемых плодов не дало. Мысль иссякла, выродилась пришла к изображению глаза на месте женского пупка, к треснувшему дну, к бурлакам и нытью. Все! И что плодов нет, доказали наши умные мужики. Ранний Гоголь — чудо, но дальнейший залетный реализм, идеи погубили его. Достоевский, мучаясь и страдая, так ничего и не решил. Толстой не знал, что защищать. Да уже нет ничего, что стоило бы защищать.
Наше еще не явилось. Я говорю, что не явилось! Наше сказочным папоротником зацветет над колдовским кладом, если раньше не сгорит земля. Хлеб у всех будет.
А что для души?.. Подальше от всего, куда-нибудь в горы, в одинокие избы над озером. А пока, князь, чтоб не погрязнуть и не погибнуть, отбросим все идеи, абсолютно все. Что делать, если достойной нет. Как уловили, не порассуждать приехал, ну и… дело такое, что баз доверия нельзя. А от согласия мыслей моих и ваших, некогда высказанных в пылкой юности, сейчас вполне зрелых, сильных и решительных, скрепляется единство. Не удивляйтесь, что я что-то знаю. Вы восходили, и некоторые ваши признания проникали в умы, записывались. На ваше возбуждение обратил внимание один человек. Вы не замечали?
Викентий повернулся к нему, взглянул с силой.
Гость встретился с его взглядом, не моргнул. Отвел глаза барин вниз, потом в сторону, будто к чему-то прислушивался, настораживаясь. Остановил коня, вылез из саней и огляделся.
Внизу дымилось болото; горел торф, еще с осени, и трава по закраинам пожарища была зеленой, на кочках гранатовые россыпи клюквы. По ягодам паслись глухари. Метель залетала с берегов и таяла над жарким местом. По темной воде моросило как в ноябре, и дождь, и снег. Куча раскиданных вмерзших перьев у пня.
Викентий влез под полог.
— Лисица повадилась: глухарей таскает, Люди деньги платят, а она даром жрет.
— Убейте, — посоветовал гость.
— Да шкура ее дороже съеденных глухарей. Развожу.
— А вы не задумывались, князь, почему с некоторых пор ваши начинания постигает неудача?
— В курсе моих дел? Я этого не люблю, — с хмурой угрозой предупредил Викентий.
— Я о границе влияния скорпиона-Додонова Игната Семеновича. Граница его проходила и по сердцу Татьяны Сергеевны. Он не был на похоронах. Но проститься в церковь зашел. Молился перед иконой, глядел на нее и на дочь. С его помощью был выплачен долг вам. Дочь теперь в ненависти к вам, сойдется с его властью в несколько миллионов. Они сотрут вас.
Викентий засмеялся.
— Представлю с высохшим осадком рюмочку, из которой последний раз выпила Татьяна Сергеевна. Выверну всех, кожа влезет в середку.
Гость посмотрел па болото. Глаза его были тусклы и холодны.
— Этот человек предвидел или проверил: яда в желудке умершей не обнаружено.
Викентий поправил шапку, хотел встать и сказал:
— Назад?
— Не надо теряться, князь. Попятившись, упадете. Отвезите меня на станцию. А дорогой все расскажу. Вам не до гостей.
Викентий шевельнул вожжами, и сани помчались по дороге к станции.
— Однажды на банкете, — начал гость, — он сидел от вас чуть в стороне, напротив. Среди различных яств на столе он хватал из глиняного чугунка картошку.
Другим не было дела, что он ел. Да и привыкли. Игнат Семенович любил картошку с огурцами. Вам же было впервой видеть его за столом. Вы не сводили с него глаз. Старались разгадать его. Пожирая картошку, он, казалось, ничего не замечал, и вы разглядывали его пристальнее, чем требовало простое любопытство.
Перед вами сидел гений, миллионер. Гения разгадать невозможно. Непостижимый дар, как дар поэта, художника, певца. У всех глотка, а Шаляпин один. Вы что-то хотели понять, какую-то страсть в сидящем напротив.
Блеклые волосы, мужицкое лицо. Прост, в разговоре больше молчит, слушает со вниманием. Когда чокались, он будто невзначай пронес свою рюмку мимо вашей, а вы потянулись своей. Это вывело вас из себя, вы озлились и старались, чтоб он встретил ваш презирающий ненавистью взор. Но он не обращал внимания. Некоторые из присутствующих ждали, что вы скажете, как некогда сказали о вершине смерча, могли заслужить признание и поддержку сильных мира сего. Но вы сидели молча и одиноко в разгоряченной злобе. Потом полезли за картошкой. А этот чугунок специально для него. Положили себе картошку и, отведав, сказали: «На свином навозе…» Он ничего не сказал вам, кому-то поклонился, с кем-то чокнулся. И только потом ответил: «Картошка из любого навоза берет себе полезное…» Тогда вы поднялись, бледный, в ненависти к нему, и сказали: «Да, сударь, картошка из любого навоза берет себе полезное, но оставляет полезное и другим посевам. Вы же ничего не оставляете, лишь соленый от слез и горя песок. Когда один варвар губит другого, торжествует господин. Победивший варвар остается рабом господина, жаждущего нашего ослабления и уничтожения. Он умен, а не вы, он вершит, а не вы. Он махнет косой и выкинет вас, обобрав с вас все. Не окажитесь у ворот с нищей братией — с теми, кого вы разорили и пустили по миру. Они разорвут вас. Из вашего навоза картошка возьмет себе полезное, и останется животворное другим посевам. Они воспрянут без вас!..» Да, князь, фурор и скандал. Конечно, после такого признания вход под своды того зала был вам заказан. Но среди лавочников и всего разоренного герой, скандальный, смелый, публичный.
— Признаться, у вас определенные наклонности схватывать и представлять, — с похвалой заметил Викентий. — А ту рожу я видеть не мог. Он миллионер — картошку жрет, а остальные рябчиков, будто он-то сыт, а они сроду не жрали, из голодного края дорвались. Каково сравнение и унижение, и рябчик-то в глотку не пойдет. Вот я и глядел, чтоб кусок ему не в то горло завалился. Ну и взорвало! Я разве не хочу, чтоб народ был богатым. Но что я могу? Сам в прорве. А отдай, и коня не прокормишь. А без коня на наших просторах делать нечего, — сочувствовал Викентий бедному, но свое крепко держал, со стремени, говорили, своей земли не уронит. — А что на сердце Татьяны Сергеевны, давно заметил. Отбивалась. Такое не прощаю.
Хотела не знаю чего. Или за дочку побаивалась. Жены у меня нет и в прислугах молодых не держу. Всех люблю, и в любви что хочешь проси, обещание не нарушу, — из грустных песенок тронул кое-какие лады Викентий и замолчал, ожидая, что гость дальше скажет.
Ехали у края леса. С поля мело, похлестывало в берестяную обшивку. Снег слоями лежал на дороге.
Конь шел тише.
— А что вам стоит пойти на мир с ним? — сказал гость. — Соедините ваши владения с его миллионами. Станете его подручным и, не беспокоясь, жить себе припеваючи в свое удовольствие. И без дела сидеть не будете, сами забегаете для процветания. На союз пойдет. Не сомневаюсь. Такой человек ему нужен.
— Вы что, по его поручению приехали? Или с разведкой? На дуэли один остается, сударь. Границу на сердце Татьяны Сергеевны не прощу. Это было мое. Я предупреждал. Он тайно продолжал свое дело.
— Он закроет перед вами все дороги и двери. Для вас останется одна только дверь с его черного хода. Он вас разорит.
— Замолчите! — сказал Викентий. — Кандалы надену, на виселицу взойду, но и его не будет. А если и вы — и вас. Разнюхать приехали? Я и ноздри вырву. Он Татьяну Сергеевну моей гибелью испугал, крахом. Когда я был один, мне у ворот, встречая, ковер подстилали. Мне не долг нужен, а верность. А за измену — жаль, не живую, а мертвую ее заморозило.
— Вы знаете о его страсти? — спросил гость. — Женщины, вино, карты значения для него не имеют. Страсть его — брильянты. У него один из самых редких и дорогих. Дайте мне ваш брильянтовый перстень, а остальное вас не касается. Вы мне нужны, вы дворянин, у вас имя, земля, и я вам нужен.
Викентий снял перстень с пальца и отдал его гостю.
Антон Романович и Желавин с фонарем, в тулупах, залепленных снегом, ждали Викентия у ворот усадьбы.
Горело оконце башенки: далеко был виден спасительный огонек.
Метель косяками проносилась через поле, драла по насту и в деревьях тряслась и вертелась, заваливалась в берегах и вырывалась вверх гудящими вихрями.
Вон и волк. Пробился протяжный воющий стон, угрюмый, хриплый на низах. Лаяли собаки на псарне: повизгивали борзые, басисто, как простуженные, брехали волкодавы. Тонким высоким воем скулила сука, будто мучилась и металась.
— Волчицу убили. Я говорил, волк один покоя не Даст. Дорогу бы не заступил. Конь все разнесет и поломает. Не пожалеть бы, Астафий. Отвяжи суку. Пусть уйдет, унеси их черти, — сказал Антон Романович.