Мчался Викентий на знакомых санях. Недавней метелью начищены бляшки на сбруе — блестели червонцами. Сидел в углу, закутавшись в шубу. Рядом два ружья, торба с хлебом, луком, пшеном и просоленной ветчиной.
Желании — в седлеце. Сани селезнем будто плыли в снегах.
— Слышали, барин, Додонова убили, — сказал Желапин.
— Слышал, — ответил Викентий.
— И будто миллион украли-то.
Викентий увидел вдруг топор, торчащий из-за ременной застежины на облучке. Отвернул подстилку под ногами. Того топора не было.
«Гость взял», — догадка оглушила его: на станции, когда отлучился от саней — ходил за билетом, гость и не вставал: скрываясь, сидел. Видать, и взял топор. Что за человек? Кто и для чего явился? Помрачилось все в мрачном свете. Докрасовался, догрозился, доигрался барин! Перстень его, топор его и в убийстве кровавым завязалось. Многое отдашь, чтоб не предстать.
Оттепельный ветерок ледком остеклил снег на деревьях, и в отдаленном лесу будто стены горели.
Желавин напевал негромко:
Ах, голова ты моя удалая.
Песенка давняя, в одной избе вечерней подслушал: мужик лапти плел и подпевал:
Ах, судьба ты моя роковая…
— Вот, барин, был один случай со мной. Очень смешной, — заговорил Желавин. — Ехал я в поезде. Летом по делу вы меня посылали. Народу в вагоне не так полно. Барышня со мной на лавке. А напротив дед. Ночь, темно. «Ах, какая луна красивая», — барышня-то говорит. Подсел я поближе к ней и тоже на луну любуюсь. Любовался да и заснул. Чую вдруг, барышня вроде бы меня тронула и тихонько так под ремень скребется. Да как ущипнет. Обомлел я. «Гимназисточка, думаю, а такая балованная». Я будто сплю. Не шевелюсь, не дышу. Смотрю что дальше будет. Чую, по животу пальцами как бы нежно ласкает и опять — как ущипнет. Глаза я раскрыл, а она, будто знать не знает, в окошко луною. любуется. А я от ее щипков слезы вытираю. Удивилась. «Плачете? — спрашивает. — Что-нибудь случилось?» — «Ничего, говорю, чувства вы мне разбуждаете». Засмеялась она, виду не дает. «И вы, говорит, своим храпом тоже меня разбуждаете». Глаза я закрыл, жду чувства ее. Как вцепилась в живот, как ущипнет. Я тихонько рукой под рубаху — хвать. «Ах, говорю, какая у вас рука холодная». Поднялась барышня и на другую лавку пересела. «Так что же тогда я ухватил?» — соображаю. Гляжу, а на пальце у меня… во такой… — Желавин пошире развел руки, — во такой рак клешнями вцепился. Тут дед от шума проснулся. Очухался и говорит: «Окаянный ты человек, куда ж твои бельма глядели, на мою кошелку сел. Всех раков передавил, перетер…»
— Зачем ты мне эту глупую историю рассказал? — проговорил Викентий. Что взбрело тебе в голову?
Желавин смеяться перестал.
— Простите, барин. Не знал. А если бы знал, что таким рассказом ваше неудовольствие вызову, я этих бы раков, чтоб от них в дальнейшем рассказ не происходил, еще в норах пальцами бы передавил.
Викентий поворочался в шубе.
— Ответил со смыслом. Только не знаем, какой и от чего рассказ произойдет.
Охотничья изба на высоком берегу Угры — на твердыне лесной, заповедной, как курган, была заметена снегом. Желавин лопатой докопался до двери. Растворил ее.
В избе темно и сыро. В окнах снег белой стеною.
— Коня и сани во двор, — распорядился Викентий. — На ночевку останемся.
— На двор не пролезешь. Копать долго. Коня бы в сени, а санки укрою, и так постоят.
— Ну, смотри.
Желавин принес из сеней охапку поленьев. Бересты надрал. Растопил печь.
Барин в шубе сидел на лавке.
— Иди. Я посмотрю, — отослал Желавина укрыть сани и поставить коня.
Желавин через дверь провел коня в сени. Поставил его у стены, привязал поводом к лестнице на чердак, надел на морду торбу с овсом.
— Поешь да поспи, а то еще куда двинемся, — дал совет коню.
С низкого белесого неба валило лохматым и оттепельным снегом, вдали темневшим от теней деревьев, казалось, мгла перемешивалась со светом.
Желавин нарубил веток еловых, сани укрыл. Глянул вдаль. По угорьям тянулись леса подзорами — один над другим. Там деревеньки и выселки. Не верилось: и людей нет, и усадьбы, и барина. Рыжел обрыв глиной и гречишным песком. Внизу омут-колено. И подо льдом текло и заворачивало. Тьма кромешная на дне.
«Чего-то барин сорвался? Не перемена ли какая?
А я куда? В работники или на фабрику? Утром из одного ушата все моются, рукавом утрутся да на работу бегут», — поразмышлял Желавин: без барина плохо ему будет.
Из-за избы взметнулась костром лиса. В зубах глухарь. Желавин выхватил наган, прикрикнул. Лиса глухаря скинула и скрылась под елками.
В избе Желавин бросил глухаря на лавку. Викентий очнулся, долго смотрел на черного, как уголь, лесного петуха, помятого, с поломанными перьями.
— У лисы отнял, — похвалился Желавин.
— Каким образом? — думая о своем, хворо подал голос Викентий.
— А очень просто. Крикнул: «Брось! Барин велел».
Она и бросила.
Желавин хотел зажечь лампу.
— Не надо. Днем огня не люблю, — хандрил барин.
Завалился в шубе на деревянную голую кровать.
Желавин на лавке ощипывал глухаря, перья бросал в лукошко. Осторожно поглядывал на барина: томился барин, тяжко томился.
«Зачем я здесь? Время теряю. Надо бежать, — думал он в смутных страхах. Взять драгоценности, переодеться в мужицкое и бежать… в Польшу-проживал там знакомый пан. А дальше в Гамбург и за океан».
Он повернулся, сел, прислонившись спиной к стене.
Желавин финкой резал и рубил глухаря, бросал куски в чугунок.
— Сейчас у нас тушеная дичь на ужин. А после чай цейлонский. Читал я, на этом Цейлоне всегда лето, ананасные пальмы растут.
— А почему мы здесь?
— Да, видать, повыгоняли нас с хороших мест.
— Я не о том. Чего-то мужики долдонили? На охоту собирался, толком не разобрал.
— Ну, слышали, Додонова-то убили. А еще присказывают, будто какие-то люди замышляют царя зарубить.
— Вот-вот, — проговорил Викентий, будто это самое и интересовало его.
— Когда в Москве были, Серафимка рассказывала: один фабричный всем волю сулил и землю, и косынки бабам самые красивые.
— Из каких доходов?
— Какие у него доходы. Пустые щи хлебает.
— А сулит. Значит, чужое грабить?
Желавин поставил в печь чугунок с глухариным мясом. Ухватом порушил тлеющие жаром поленья.
— Жуткие у нас леса, барин. Куда повесельше перебраться бы. Разве в жутких лесах жизнь. И царю-то страшно. Видел я картинку. Среди жутких лесов виселицы по Волге плызут. Того и жди.
Викентий снова завалился на кровать: места не находил. Мучил визитёр.
Явится. За бриллиантами явится. А не дашь-топор и перстень к убийству приложит. Бежать! Ночью, полночью, а бежать.
Желавин поставил на стол чугунок.
— Ужинать, барин.
— Ешь, а я не хочу, — поднялся. Волосы раскосмачены, глаза, как у филина, горят, — Жуткие леса, говоришь? Бежать? А землю на кого?
Желавин посмотрел в печной огонь, сказал:
— Озябли вы, барин. На печь полезайте. Стемнеетразбужу… А земля по новому писанию не ваша.
— Выйди на ветер. Угорел! — с угрозой произнес Викентий.
Викентий залез на печь. Лег на теплые камни.
«Бежать!» — встряхнуло страхом, сказал Желавину:
— Коня посмотри. Чтоб сыт был.
— Больше пуза не влезет. Сам знает, — лег на кровать Астафий, доворчал: — Нам все мало, сверх пуза кладем.
Жар из печи озарял избу, огнистые полосы тускнели на стенах, меркли и вздрагивали, что-то лохматое пробегало — то волком, то мужиком в шапке.
«Ум свой не показывай, — назлобливали слова Антона Романовича. — Молись да шапку снимай. Чужим будем проживать, как свой-то отсохнет, битый да переказненный, — подремывал Желавин, засыпал да приоткрывал глаз, глядел на мореную спинку, в снеговую стену за окнами. — В ознобе барин. Чего-то не так на уме. Переворот или стрясение».
В стене мрачнел пыточный огонь, да будто нес палач раскаленное железо.
«Так как, Викентий Романович, ваши драгоценности или убийство?»
Глядел барин на дорогу среди черных кустов в желтоватом тусклом мареве. Вспомнил: дорога к усадьбе.
А усадьбы-то не было, лишь бугор перед частым осинником. В прошлом, в прошлом все.
Викентий очнулся в холодном поту. Сон прибавил тягости и совсем подавил душу: «Бежать!»
В избе что-то поскрипывало, мело с шорохом.
«Да вы, Викентий Романович, подстрекали к убийству еще на банкете, — сказал тайный голос господина в полицейском мундире. — Вы дали перстень убийце».
«Я все объясню. Человек прибыл от Додонова для переговоров. Я передал перстень ему в знак мира. Исходило предложение соединить наши капиталы, что было выгодно и мне и Додонову».