воде, и Моцарт в птичьем гаме» [Мандельштам 1967–1981, 1: 200, 510–511][234]. Более общим источником лика Сковороды в камне и подобных явлений может быть самобытная переработка Заболоцким идей Филонова и биолога Владимира Вернадского, а также его интерпретация мыслей Хлебникова и Сковороды. Филонов часто стирает традиционные границы формы в «поисках живописных метаморфоз, посредством которых люди, животные и растения переплетаются и перемешиваются», а органическая материя иногда «принимает неорганическую форму и наоборот» [Misler, Bowlt 1992: 55][235]. В работах Вернадского, которые, очевидно, были хорошо известны в Ленинграде в 1920-е годы и которыми восхищался Заболоцкий, подчеркивается эволюционная преемственность, взаимосвязь живой и неживой материи и огромная роль человека в «очеловечении» природы[236]. Хлебников здесь уместен ввиду его веры в неуничтожимость материи и всеобщую связь между всеми формами материи, одушевленной и неодушевленной, почему он и призывал «дать свободу людям, животным, даже неживой природе» [Степанов 1975: 252–53][237]. Г. Сковороду мы будем подробно рассматривать далее, а пока достаточно заметить, что вера Сковороды в materia aeterna («вечную материю») и ее превращения предвосхищает основные аспекты верований других авторов. «Вещи гибель рождает тварь другую», – пишет Сковорода, и тогда «мир в мире есть то вечность в тлени, жизнь в смерти» [Goldstein 1993: 201–204][238]. Связи между этими фигурами предполагают как постоянство определенных начал в русской культуре, будь то с советской лакировкой или без нее, так и специфику творчества Заболоцкого как литературного справочника основных аспектов этой культуры.
Завершающая пятая строфа является отражением первой как по размеру, так и по содержанию. Первая и последняя строфы метрически наиболее «устойчивы». Благодаря близости к стандартному пятистопному ямбу (первая строфа отклоняется от него только в первой строке, в последней отклонений нет) эти строфы придают стихотворению прочность, гарантируя, что метрическая игра лежащих между ними строф не нарушит равновесия стихотворения. И если высказывание первой строфы можно перефразировать так: «Я с горечью размышлял о природе, смерти и собственной смертности», то в заключении понятия переворачиваются: «Я сам – мысль природы, и будучи ее частью, я не подвержен смерти».
И все существованья, все народы
Нетленное хранили бытие,
И сам я был не детище природы,
Но мысль ее! Но зыбкий ум ее!
По отношению к природе поэт не видит себя ни ее малой частью – «ребенком-переростком», цепляющимся за мать, ни чем-то отделимым от нее. Скорее, он видит себя внутренним организующим элементом самой природы[239].
РАССУЖДЕНИЕ О ЧЕЛОВЕКЕ, РАЗУМЕ И ПРИРОДЕ
Чем старше я становлюсь, тем ближе мне делается природа. И теперь она стоит передо мной как огромная тема, и все то, что я писал о природе до сих пор, мне кажется только небольшими и робкими попытками подойти к этой теме.
Н. Заболоцкий. Письмо жене из дальневосточного лагеря
– Но я же напишу вполне удобочитаемую поэму. В ней будут индустрия, люди труда, живая природа… Но ведь мои представления совсем не противоречат официальной позиции. Могу же я хоть как-то выделяться?
– …Скажут, что вместо руководящей роли партии и строительства социализма у тебя слияние с природой, забота о травках и букашках.
Беседа Заболоцкого и Николая Степанова о поэме Заболоцкого «Лодейников»
Всюду надо или изъять или попросить автора переделать места, где зверям, насекомым и пр. отводится место, равное человеку.
Александр Фадеев, письмо о планируемом издании сборника стихов Заболоцкого, 5 апреля 1948 года
В завершении стихотворения «Вчера, о смерти размышляя» мы встречаемся с чрезвычайно сложным вопросом о понимании Заболоцким связи между человеком, разумом, природой и бессмертием, а также видим продолжение его спора с Тютчевым, который примерно веком ранее пытался разобраться в этих же вопросах в собственной поэзии[240]. Изображая человека как «зыбкий ум» природы, Заболоцкий использует образность из стихотворения Тютчева «Певучесть есть в морских волнах», влияние которого еще раз почувствуется в работе «Я не ищу гармонии в природе», о которой мы поговорим в следующей главе. В стихотворении «Вчера, о смерти размышляя» Заболоцкий перенимает образы Тютчева и переворачивает их, чтобы опровергнуть и саму мысль предшественника[241]. По заверениям Тютчева, «… стройный мусикийский шорох cтруится в зыбких камышах» и есть «созвучье полное в природе». Однако эту естественную гармонию нарушает ропот человека, паскалевского «мыслящего тростника», потому что рефлексивная, рационалистическая человеческая «мысль» предполагает самосознание и отделение от всего «иного». Она противопоставлена единому, нерациональному, гармоничному «шороху» природы, струящемуся в «зыбких» камышах [Тютчев 1965, 1: 199][242]. Заболоцкий уничтожает это противопоставление, объединяя концепты «зыбкий» и «мысль» в синтезе, утверждающем взаимосвязь человека, разума и природы.
Однако были времена, когда позиция Заболоцкого была ближе к тютчевской. Как мы видели, обэриуты постулировали, что чрезмерное упование на человеческий разум равносильно высокомерию и мешает пониманию самотождественности предмета, «вещности вещей» и откровению высшей реальности. Гротескные образы «Столбцов», отказ поэта от «силлогизмов… проверенных чистым рассудком» в «Битве слонов» и представление о чем-то превосходящем рассудок и обозначаемом прилагательным «безумный» в поэме «Безумный волк» и некоторых лирических стихотворениях 30–40-х годов – все это проистекает из некоего подспудного антирационализма как одного из аспектов мировоззрения поэта. Особенно интересная интерпретация концепта безумия в его отношении к искусству содержится в стихотворении «Предостережение», которое мы кратко обсудили в главе 4. Описывая задачу поэта, персонаж стихотворения говорит об обэриутском понятии «смысл» как о конкретном предмете: «Соединив безумие с умом / Среди пустынных смыслов мы построим дом» [Заболоцкий 1972, 1: 116]. В контексте отношений между человеком и природой эта антирационалистическая позиция порождает романтический вывод о том, что высшее достижение человека – слиться с природой, став ее зыбким (но не слишком рациональным) умом, признать природу своей владычицей или, преодолев всякое чувство разделения, достичь состояния, выраженного Тютчевым в известных строках: «Все во мне, и я во всем!» [Тютчев 1965, 1: 75].
И все же при всей своей склонности к романтизму поэт Заболоцкий, сын агронома Алексея Агафоновича Заболотского, не понаслышке знал о хаосе и жестокости природы, и это знание толкало его в противоположном направлении. Столкнувшись с жестокостью природы, Заболоцкий иногда склонялся к позитивистскому пониманию роли человека, которое хорошо сочеталось с господствующей советской идеологией, утверждающей необходимость и неизбежность покорения природы человеком. Например, стихотворение «Север» завершается триумфом человека над скованным льдом полярным морем. Заболоцкий сравнивает ледоколы с «бронтозаврами каменного века», но тут же спешит добавить, что они – «созданья человека» и «плавучие вместилища чудес». Замерзшая персонифицированная