Возвратившись к товарищам, я понимаю всю неделикатность своего поступка. Я прекрасно знаю, что эти люди сделали гораздо больше того, что требовал от них долг, а теперь, когда пишу эти строки, знаю и то, что, может быть, за двумя-тремя исключениями, это были самые дельные офицеры во всей румынской армии. Но бессмысленная детская бравада отвратительна им, и мой дурацкий поступок, выявивший это отношение, кроющееся в каких-то глубинных слоях подсознания, был просто постыдно неделикатен[33].
Примерно через час цепь вражеских стрелков застывает на месте, и это тревожит меня еще больше: так мгновение отсрочки позволяет услышать в пустыне неба отзвуки угрозы...
— Они окружают село, чтобы отрезать нам отступление! — решительно заявляет капитан. — Бегом через село, вверх на холм, займем вершину и крепость раньше их!
Мы пересекаем местечко бегом. Немцы и немки думают, что мы отступаем, они появляются (откуда их так много?) в воротах и в окнах и грозят нам. Моя толстомясая грудастая немка тоже здесь и с ненавистью шипит что-то нам вслед. Какой-то солдат на бегу пинает в живот старика, который бросается на нас, как собака на телегу, грозит и бранится.
Вверху, на холме, у меня вдруг появляется ощущение отъединенности от всего мира.
Капитен Флорою, взволнованный, но решительный, пробегает вдоль строя солдат, стоящих с примкнутыми штыками лицом к лесу, и останавливается у делянки низкорослой кукурузы.
Начало осени. Полдень. Солнце теплое, щедрое, а я жду так напряженно, что у меня чуть не начинаются галлюцинации. Мне кажется, что враг уже появился там, в десяти шагах, за редкими стволами толстых деревьев, которые ожили и тоже стали врагами. Но никого нет. Проходит еще некоторое время, и я окончательно теряю спокойствие, ждать с таким напряжением так же невозможно, как и долго держать перед собой вытянутую руку. Тем более что угол обзора у меня слишком мал. Я беру двух человек и иду, вернее ползу, вперед, забирая влево, параллельно перелеску, чтобы рассмотреть, на этот раз сверху, долину, в которой недавно был. Пробираюсь через редкую, низкорослую, пожухшую кукурузу, оставляя крепость метрах в ста слева. Крепость для нас — благословенный громоотвод, потому что, никем не занятая, она все же притягивает своей гордой осанкой все снаряды. Метров через двести встречаю нашего солдата, который, положив рядом ружье, всматривается в волнистую линию холмов, изучает долину и лес по ту сторону, глядя напряженно, как в бинокль.
— Никулае Замфир, ты что здесь делаешь?
— Явился для наблюдения, господин младший лейтенант ... Хочу поглядеть, что там у них...
Значит, не только мы с Оришаном, но и солдаты испытывают эту тревогу перед неизвестным, эту настоятельную потребность знать, что происходит там, впереди. Я думаю, это чувство — производное от страха.
Мне кажется, что в каком-то смысле именно страх погнал нас так далеко вперед, ибо игра воображения делает тревогу перед неизвестным просто невыносимой. Но это, конечно, лишь у тех, кто полон решимости не отступать ни в коем случае.
Бой завязался слева, взрывы тяжелых снарядов яростно полосовали небо. Противник, стоявший у Стены, потеснил роту Корабу, пытаясь войти в Кохальму. Но рота закрепилась на окраине, где и встретилась с Оришаном, оставшимся там на свой страх и риск, и теперь они вместе ведут заградительный огонь, который препятствует всякой попытке вступить в город.
Между тем наша батарея к общей радости начинает вести ответный огонь. Снаряды ложатся с поразительной точностью. Скорее всего, это просто случай, как на Олте, потому что подобной точности мне больше видеть не доводилось: первый же снаряд, разорвавшись километра за два от нас, рассеивает огромную группу солдат, о существовании которой мы и не подозревали: солдаты становятся видны нам, когда в испуге разбегаются во все стороны, как серые тараканы.
Под вечер мы идем в бессмысленную контратаку, так как, не сумев занять город, враг отступил. Принимается решение: для того чтобы противник не предпринял новой атаки, что многие считают вполне вероятным, выдвинуть передовой пост далеко в лес, почти вплотную к неприятелю. Решено, что пост займет мой взвод.
Я слабо возражаю, говорю, что мои люди устали, привожу еще аргументы, но их не принимают во внимание.
— Ничего, ведь вы сегодня выделывали такие номера во снарядами! — холодно-иронически замечает мне маленький капитан, и я чувствую, что это замечание делает меня довольно-таки смешным в глазах окружающих.
Позднее сержант, связной батальона, объясняет мне, почему назначили именно меня. Капитан заявил:
— Пост должен быть надежным, чтобы нас не захватили ночью врасплох ... Пошлем Георгидиу, он всегда выполняет приказы точно.
И уже другим, дружелюбным тоном, мне было сообщено, что ротный патруль всю ночь будет держать со мной связь.
Я перехожу глубокий овраг, в котором, как я понимаю, будут застревать ночью все посланные ко мне патрули, и после часа блужданий среди кустов и деревьев останавливаюсь на поляне. Луна еще не взошла, и ночь кажется мне враждебной. Я подозрительно, ничего не видя, вглядываюсь в темноту, в лес, в бесконечность, простирающуюся до края света. И чувствую свое сердце, маленький горячий комочек.
Словно я вместе со своими людьми спустился на лифте в проклятую шахту, чьи очертания едва различимы в ночи.
Никто не спит. Люди построились в каре, стоят тесно и внимательно, как охотники на тяге, вслушиваются. Мы само внимание: ведь это единственная возможность быть полезным тем, кто остался сзади. Посылаю еще четырех дозорных вправо от шоссе, чтобы они вслушивались там в черную неизвестность.
Сам я ложусь на землю, меня бьет дрожь. Вспоминаю, что, как и 14 августа, на мне только легкий френч, брюки из летнего тонкого полотна и шевровые ботинки. Довольно долго чувства страха и холода уравновешивают друг друга; но когда всходит луна, чувство холода становится пронзительно-невыносимым. Я не могу стоять на месте и хочу сделать два-три шага по поляне. Но Никулае Замфир замечает, что так я мешаю им слушать. Я останавливаюсь и снова ложусь на землю. Облегающий френч кое-как меня греет, обмотки тоже. Но в колени словно впились ледяные когти. Я колочу по ним кулаками, и в первое мгновение мне становится легче, но тут же холодные клыки снова впиваются в ляжки. Потом начинают болеть руки. Растянувшись на спине, я медленно, как подыхающий жук, шевелю руками и ногами. На минуту кажется, что боль притупилась, но ледяные когти не отпускают меня. Я больше не могу ни о чем думать. И, словно больной, прижимаю ладони к ноющим мускулам. Потом, не выдержав, встаю и начинаю ходить, как одержимый.
— Эй, ребята, нет ли у кого шинели?
После кратких вопросов и ответов, они сообщают мне, что все шинели сегодня сданы в хозяйственную часть. Зато им выдали брюки и френчи из плотной ткани.
Уже поздняя ночь, но сколько еще до завтрашнего утра? Целая вечность. Я хожу, еле волоча ноги, чувствуя, что они окаменели.
Но вот и ходьба не помогает, и я снова бросаюсь на землю. Теперь я начинаю ощущать какую-то пустоту в желудке. Кожа словно натянулась на кости, так, что я ощущаю их контуры. Я застываю от холода.
Эти страдания выше моих сил. А ведь днем было так тепло! Я пытаюсь вспомнить, какое сегодня число, но кто ведет счет дням, когда их смена уже не имеет никакого значения для нас, живущих по календарю вечности? Все же мне кажется, что, возможно, по-военному сегодня 12/25 сентября.
Для горных мест здесь, в Трансильвании, такие ледяные ночи, наверное, дело обычное. Напрасно поворачиваюсь я то на один, то на другой бок и стискиваю зубы. Даже перчатки меня не греют. Ко всему этому прибавляется новое страдание, унизительное, о нем в эту ночь знаю только я: у меня ручьем текут слезы, и становятся еще обильнее при каждой попытке остановить их. Хоть бы никто не увидел их, никто не узнал!
Измученный, я вглядываюсь во тьму, тщательно сравниваю тени деревьев, пытаюсь уловить признаки приближающегося рассвета, но тщетно. Чувствую, что к утру я просто сойду с ума от холода...
Мои люди чувствуют, что со мной что-то неладно.
— Господин младший лейтенант, вы больны?
Я объясняю, что не в силах больше выносить холод, и чувствую, как они огорчены, что не могут мне помочь. Ужас от мысли, что я могу помешаться, застывает судорогой на моем лице.
Позже, когда я чувствую, как все мое тело пронзают острые ножи, мне кажется спасительным предложение сержанта Войку. Я растягиваюсь на земле, и два человека ложатся на меня. Самое время! Челюсти мне свело так, что я уже почти не могу говорить. Люди навалились, как тяжелые подушки, и все же мне кажется, что они слишком легки. Постепенно я снова чувствую свои плечи, стягивающий меня ремень, чувствую прикосновение ткани к раздраженной коже. Все мое тело оцепенело. Эта ночь никогда не кончится, во всяком случае, я не могу представить себе ее конец. И, чувствуя, что мое внимание заморожено, застыло — ни одной мысли, и зная, что для того, чтобы прошло время, хотя бы несколько минут, необходимо сосредоточиться на чем-то и забыть о действительности, я понимаю, что никогда на увижу, как сереет восток.