От камина солоновато пахло холодной сажей.
Пустой камин был настолько огромен, что трудно было представить гору поленьев — или, скорее, брёвен — способную наполнить его огнём.
Колосниковая решётка и щит у задней стенки были, похоже, ровесниками самого камина: кованые или литые (Федя в этом не разбирался); наверно, чугунные; мощные, прокопчённые. Задний щит был украшен каким-то узором или барельефом: детали терялись, неразличимые в черноте. Чёрными и массивными были щипцы, кочерга и ведро для поленьев.
Федя чувствовал себя таким же чёрным, чугунным, тяжёлым.
Чувства всегда доходили к нему с опозданием. Дмитрия Всеволодовича давно не было в комнате — но его неприязнь, его брезгливое пренебрежение всё-таки докатились до Фёдора...
— Ах, как в вашей гостинице холодно! — Анна потёрла руки и подышала на них. — Раньше вроде не было так холодно? Федя?
— Не знаю, — проговорил Фёдор.
— Вообще обещали похолодание... Сегодня ночью. Только мы собрались уезжать... На десять градусов.
— На сколько?! — ожила Лёля.
— Чуть не на десять градусов. Всё, природа сошла с ума окончательно. Говорят, на трёх тысячах уже насыпали и нормально катаются...
А Федя слышал другое: «Уедем, и больше о тебе не вспомним. Мы сейчас говорим о своём, а ты нам безразличен. Ты никому здесь не нужен. Никто здесь не любит тебя».
Федя не формулировал это словами — он погружался в оцепенение, в будущее одиночество.
Точно такое же чувство он испытывал, когда его бодрый, подтянутый, хорошо одетый отец в аэропорту говорил о чём-то с клиентами — или партнёрами? — он приезжал покататься на лыжах, обсудить и обделать какие-то свои важные дела, и заодно повидаться со взрослым сыном, заодно продемонстрировать своим партнёрам, что его сын учится в швейцарском университете — и когда, коротая минугы перед объявлением на посадку, отец о чём-то смеялся с чужими людьми, Фёдор думал, что если он сейчас уйдёт, то отец не заметит.
— Эм... Федя? Собрание продолжается? Какая тема?
— Не знаю, — повторил Федя.
Сил не было. Шевелить языком не хотелось. Всё бьио зря. Всё равно каждый говорил про своё. Никто не слушал другого. Ничего нельзя было доказать. Каждый оставался с тем, с чем и был изначально. Всё было не то...
— Что-то ты скис совсем, Федечка, — сказала Анна с насмешкой и, как показалось Фёдору, с женской неприязнью к его слабости. Он вновь обратил внимание на то, какие у неё узкие губы.
«Уезжайте скорее, — подумал Федя в ответ. — Уезжайте, а я останусь один, как раньше».
— Ну тогда скажу я... — плавно начала Анна. — Моё первое наблюдение. Жечка ушла от мужа, живёт с другим человеком — напротив. Небось бельё вывешивает на балкон... И забегает первого мучика навестить. Котлет накрутить, по старой памяти...
Ах, какая же всё-таки эта страна... негигиеничная. Вроде большая — а все друг у друга на голове... Может, холодно? Жмутся друг к другу?..
Второе. Живут мучик с жечкой. Имеют сына. Мать умерла, мучику ребёнка не отдают. Говорят: «Ты никто». Я себе представляю подобную сцену в Армении! Одна... знакомая после армянского землетрясения — в восемьдесят восьмом году... вы не можете помнить: Лёля ещё не родилась — а ты, Федечка?..
— Я родился. Недавно. То есть, незадолго...
— Знакомая ездила туда в Армению специально удочерить ребёнка. Землетрясение в Спитаке, тридцать тысяч погибших. Много детей без родителей... тысячи детей. Она ещё думала себе выбрать посимпатичнее. Девочку. Приходит — а ей объясняют (надо признать, довольно вежливо), что «мы вообще-то армяне. Мы своих детей — чужим людям — не отдаём».
Есть легенда, как будто в Армении нет ни одного детского дома. Неправда, есть. Не то семь, не то восемь. Во всей Армении. Там живёт одна тысяча человек. В основном с психическими заболеваниями. В России — двести тысяч в детских домах, плюс полмиллиона — на улице. Попробовали бы в Армении не отдать сына. Малчика! И сказать мучику: «Ты никто». Он бы им показал, кто «никто», а кто «кто»...
Здесь Анна немного споткнулась и подняла глаза, как будто прислушиваясь к неясным звукам, доносившимся сверху. Наверное, Дмитрий Всеволодович громко разговаривал по телефону.
«„Жеки"... „Мучики"... „Россия, русский народ"... В конце концов, какое всё это имеет ко мне отношение? — думал Федя. — А может, задача в принципе невыполнима, и нет никакого смысла? И нечего обсуждать... Просто рассказывают люди о том, о сём... Надо их расшифровывать и не мучиться... Их так много, и каждый о чём-то своём... Нет „народа": есть просто разные люди. Вот этот, например...» — подумал Федя про самого последнего рассказчика. Это был молодой человек с тихим-тихим, исчезающе тихим голосом, как будто ватным. «Вот этот, ватный: что у него там было? Заяц пробежал... Непейпиво... Девушка заболела и умерла... У всех кто-то заболел, у всех кто-то умер. Заболел — умер. Заболел — умер. Болел и умер. Зачем это нужно? Что это значит?..»
f
Федя был бессилен даже пошевелить ногой. На мгновение ему показалось, что не только нога, но и весь он — и обе сидящие за столом: девушка, женщина — и вся сумрачная большая комната — всё онемело
— Помнишь, Федечка, — после непродолжительного молчания сказала Анна, — мы говорили про «оторваться»? Жечка живёт на земле, привязанная к земле. Корячится, а деваться ей некуда.
А что мучики? Что они вспоминают в первую очередь? Они вспоминают «экстравагантный прыжок». В разных видах. Прыгнуть в зал — как тот стриптизёр из Пердянска. Прыгнуть на лошади — буквально в памяти запечатлена эта точка отрыва. Их тянет прыгнуть, взлететь. От земли от родной. На мотоцикле как-нибудь газануть... хоть напиться. «Уйти в отрыв». Главная жизненная стратегия. И этот — что вспоминает? Пять тысяч метров. Лучший момент в жизни мучика. Чем дальше от родной почвы, тем лучше...
— А заяц? — внезапно спросила Лёля.
— Какой заяц? — уставилась на неё Анна. — При чём тут заяц?
— Вот и я говорю: заяц тут ни при чём.
— Я вас не понимаю, — поморщилась Анна, а Фёдор испытал «дежа вю»: ему показалось, что этот разговор, слово в слово, он уже слышал раньше.
— Ненавижу теории, — сказала Лёля. — Ему понравилось на пяти тысячах, что он солнце увидел. Он сказал, было красиво. И заяц ему понравился...
— Тоже красивый? — спросила Анна язвительно.
— Нет. Просто раннее утро — особенно летнее — голова пустая-пустая, и всё — как есть...
— Без теорий, — покивала Анна.
— Ага. — Лёля будто не обратила внимания на сарказм. — А всё просто: вот я — и вот заяц. И всё целиком... Нет, не знаю, как объяснить.
Фёдор услышал басовый звук летящего самолёта... не столько услышал, сколько почувствовал, как этот низкий звук надавил на оконные стёкла.
И в тот же момент почувствовал, что в омертвевшую ногу разом вонзилась тысяча мелких иголочек — больно, даже едва выносимо...
— Ну ладно, голуби. — Анна встала, выпрямила спину, развела плечи. — Вот так отрываешься, отрываешься... а как бы ни отрывался — всё равно приходится возвращаться. На то же самое место... с которого отрывался...
Погрозила Фёдору наманикюренным ногтем, пропела:
— А про фотографию — жду-у!
И, держа спину очень прямо, не спеша начала подниматься по толстым позванивающим ступенькам.
IV.
Рассказ про детей
Что! В лесу живём, все нас бросили. Даже контора уже в Москву переехала. А кому мы нужны-то? Нас шесть домов всего.
Скоро ещё, говорят, КПП уберут: это будет уже вообще, я не знаю... ходи кто хочшь, делай что хочшь... Как говорится, жили при коммунизме и не заметили.
Детскихменя лишили, когда они ещё в школе учились. На триста рублей у нас заработок перевысил эту, корзину-то... и лишили.
И в девяносседьмом, когда многодетным давали участки, — не дали: «А вас никто не просил их набирать», всё. И всё!
Хотя фактически: трое приёмных детей — самыми первыми должны были дать на выселение...
Я лечилася: я хотела детей, а у меня бесплодие. Но А всё лечилася, пока в Институт матери и ребёнка положили — мне тридцать семь было — там уже атрофировали, залечили.
Но хоть у нас говорят «пустышка»... а я не пустышка! Чужих да подняла! И инвалида ребёнка я подняла. Двоих тем более прямо с роддома.
Ленку я семимесячную взяла.
У ней мать молоденькая, семнадцать лет. Приехала в Чехов к тётке, студентка. Ей искусственные роды сделали, чтоб никто не знал ничего. Недоношенная родилась. Очередники отказались все. Ну а я как увидела: «Всё, моё!» В обед сбегала посмотрела — прихожу на работу и говорю: «Я с завтрашнего дня в декретном отпуске!» ( смеётся)Десять дней в роддоме с ней отлежала, она на полкило поправилась у меня, и нас выписали... Интересно, да? А-а...