патриархальные отношения, пережитки поэтичного прошлого так же беспощадно, как морщины сменяют румянец. Народники защищали симпатичное, но безнадежное дело.
В 1890-х годах питать эти иллюзии становилось уже невозможно. Официальная теория крестьянской обособленности становилась в такое противоречие с усиленным напором жизни, что в либеральных программах вспомнили старое требование — уравнение крестьян в правах с другими сословиями. Но это еще оставалось только красивою фразой. Общество не отдавало себе отчета, какая сложная перестройка быта за этим скрывалась. Интеллигенция лучше знала европейские конституции, чем причудливую картину крестьянских порядков. Мы говорили «крестьянское уравнение» так же легко, как «долой самодержавие». Но если на место самодержавия мы, не задумываясь, ставили последние слова европейских конституционных устройств, то мы думали, что на место крестьянского «сословия» так же легко станет социальный класс мелких земельных собственников, какой существует в Европе. Но мы не понимали, насколько эта задача сложна. Отменить некоторые крестьянские ограничения было легко: Столыпин и сделал это 5 октября 1906 года[409] в порядке ст[атьи] 87[410]. Но нужно было не отменять, а заменять. Что сделать с общинной собственностью, которая в наших гражданских законах совсем не была предусмотрена? Как организовать в деревне полицию и администрацию, если избавить крестьян от обязанности нести низшую полицейскую службу? Что поставить на место крестьянского обычного права, с его «трудовым началом» и «семейною собственностью»? На это нужно было иметь ответ, которого мы не имели. Когда в мае 1916 года мне пришлось быть в Думе докладчиком по закону 5 октября [1906 года][411], я мог убедиться, как мало мы все, и я в том числе, были до тех пор знакомы с практической постановкой вопроса. Работая над этим докладом, я поневоле кое-чему научился и напечатал об этом в «Вестнике гражданского права» статью, которая совпала с Февральскою революциею[412]. Но защищая в Думе доклад, я мог увидать, как ложно его понимают многие из тех, кто мне возражал. Но подробно говорить об этом не место. Интересней другое. Недостаточное понимание нашей общественностью, в чем состоял крестьянский вопрос, объяснялось всего более тем, что и само крестьянство настоящей его природы не понимало. Для крестьян он давно был подменен другим, более благодарным и наглядным аграрным вопросом. Он, в глазах крестьян, совершенно заслонил вопрос правовой. Трагедия нашей революции вышла именно из того, что не революционная только, а вся интеллигентская мысль пошла в этом отношении за примитивной «крестьянской волей».
Если бы в 1890-х годах спросили крестьян, хотят ли они равноправия, они бы вопроса не поняли. Он превышал правовую их подготовку. В этом непонимании имело значение то, что «преуспевших» крестьян закон удалял из сословия. Если бы доктора, адвокаты, чиновники, офицеры из крестьян были обязаны по постановлению сельского общества служить старостой или десятскими на побегушках у станового [пристава] или могли подвергнуться телесному наказанию по приговору волостного суда, они бы поняли, что значит крестьянское неравноправие. Но все эти преуспевшие категории из сельского состояния выходили; те, кто должны были бы быть естественными защитниками интересов крестьянства, попадали в разряды тех счастливцев, которых беды крестьянского положения уже не касались. Даже столыпинский закон 5 октября, который позволил преуспевшим оставаться в сословии и наделы свои сохранить, освободил их от многих крестьянских тягот и создал в крестьянстве категорию «привилегированных». Крестьянская же масса, сельское быдло, привыкшее быть тем низшим сословием, на котором стояло все государство, мечтало не о равноправии с чуждыми им горожанами.
У него была одна неудовлетворенная жажда — земля. Жадность земледельца к земле — чувство здоровое. Одна из великих социальных опасностей — ослабление этого чувства. В 1900-х годах в крестьянстве это чувство было очень сильно. Оно острее было направлено на приобретение новых земель, чем на улучшение хозяйства на прежних. Быстрого улучшения сельскохозяйственной техники в условиях общественного хозяйства (как общинного, так и подворного) ожидать было нельзя. А стремление к приобретению новых земель было желательно. Оно шло навстречу тенденции крупного и среднего землевладения ликвидировать свои хозяйства и соответствовало государственной необходимости заселять пустые пространства. Но опасность была в том, что здоровая страсть к земле у крестьян приобрела у нас своеобразный характер: превратилась в убеждение, что у них есть особое право на землю их бывших помещиков.
Это поголовное убеждение было связано с крепостничеством. По структуре крепостного хозяйства помещик должен был предоставлять землю крестьянам или кормить их как дворовых; он за них отвечал. Потому освобождение крестьян в 1861 году не могло произойти без обеспечения землею крестьян. В числе упреков, которые делали реформе 1861 года, указывали на недостаток наделов. В этом есть доля правды. Тогда было психологической ошибкой уменьшить надел, находившийся в их фактическом пользовании. Но не это уменьшение породило крестьянское убеждение в их праве на помещичью землю. При быстром размножении населения земли, которой крестьяне владели, все равно не хватило бы. Немного позже, но тот же вопрос о недостатке земли был бы жизнью поставлен. Как говорил в 1-й Думе депутат Петражицкий, земля не резинка, растягивать ее невозможно. Но ведь измельчание земельных хозяйств до невозможности жить на земле — во всех земледельческих странах есть острый вопрос. И тем не менее он не породил в них уверенности, что земля частных владельцев принадлежит мелким землевладельцам. Но зато этот взгляд был у нас. Причина в том, что крепостнические воспоминания были свежи. Правовое положение, которое было сохранено за крестьянами, поддержание сельского сословного общества, крестьянской обособленности, обслуживание одними крестьянами общих нужд государства, как службой в низшей администрации, так и в натуральных повинностях, их оживляли. Если бы все решалось одною крестьянскою волей, земля у помещиков была бы давно отнята. В этом стихийном порыве таилась опасность для государства. Исполнить это желание в порядке, в каком была сделана реформа 1861 года, было труднее. Тогда аграрная реформа сопровождала другую, отмену личной зависимости. В этом было правовое ее оправдание. Для новой экспроприации одного класса в пользу другого такого оправдания не было; налицо была бы только народная воля, мотив недостаточный и очень опасный.
Аппарат государственной власти, пока он не был ослаблен, мог не давать хода таким примитивным желаниям. Но чтобы их совсем устранить, надо было уничтожить причины, которые их создали и питали; надо было отменить крепостнические пережитки в стране. Уничтожить сословную обособленность, освободить крестьян от власти сословного мира, сделать его личным собственником, помогать его тяге к помещичьей земле содействием ее законному приобретению; поощрять мирный переход помещичьих земель в руки крестьян; устранить зависимость крестьянского хозяйства от барской земли, в которую