голода заснуть не мог.
— Ты сказал — меньшой, я и вспомнил, — поддерживал разговор другой, — поди, уж дней десять из ердика Хачо дым не поднимается. Померли они или живы?..
— Намедни видел на улице… Налобник снохи решил на ячмень сменять. Ноги распухли, совсем как бревна.
— И чего он, спрашивается, до сих пор берег его?
— Что ж ему делать-то? Вола до святок зарезал, трех овец продал Саю Симону, сено продал, несколько шелковиц в ущелье Хурупа продал, теперича вот налобник снохи продает…
— И эти деньги проедят, а завтра что будут есть?
— Не доживет Хачо до жатвы. Совсем как мертвец, будто его из могилы вытащили.
— Таких, как Хачо, нынче много…
И рассказывали о семьях, которые, проев все до последней тряпки, за неимением постели спят, зарывшись в солому. Рассказывали о домах, в которых совсем ничего не осталось, подпали — даже паленым не запахнет, — гореть нечему.
А кто-то сказал, что в соседнем селе съели кошку. И тут все набросились на него, даже те, кто только что рассказывал о том, как люди умирают с голоду, обвиняли его во лжи и в один голос уверяли, что люди в соседнем селе скорее наложат на себя руки, нежели навлекут на себя такой позор.
Ата-апер возвращался домой и не мог спать. Старуха приносила ему кусок просяной лепешки, но старик отказывался, уверяя, что у отца Норэнцая поел чечевичной похлебки. И долго-долго до первых петухов, а нередко и до рассвета, когда уже скрипела дверь соседа, Ата-апер сидел у очага своего старого дома, стены которого, озаренные пламенем очага, блестели, будто просмоленные.
Сидя у очага, Ата-апер вспоминал прожитые годы, и ему казалось, что жизнь его была утопавшей в цветах солнечной дорогой в краю студеных родников, где на горных склонах алела земляника, а в ущельях кустилась ежевика, и, когда коровы брели с пастбища домой, молоко, как роса, капало на цветы…
И когда он мысленно переносился к Студеному роднику, бродил по лугам Шах-Юрда, ему казалось, что Студеный родник журчит не так, как раньше… Раньше путь родника пролегал через цветущий луг, а ныне по его берегам росли одни колючки и уже не бурлил он, как прежде. Пройдет двадцать, пятьдесят лет, и обмелеет Студеный родник, и не останется никого, кто мог бы рассказать, что в этих пустынных местах бил некогда звонкий родник. В лугах Шах-Юрда всадник мог затеряться вместе со своим конем, настолько высокой была трава… Теперь эти луга распахивают, русла оврагов делаются все глубже, и кто знает, что будет дальше.
И когда Ата-апер хотел добраться до истока, найти причину, отчего стал мелеть родник и высохла трава, он мысленно кружил вокруг долины, где раскинулся город. Все началось оттуда. Возле родника появлялся сам дед Оган, который говорил, что, ежели хлеб начнут взвешивать на весах, поля засохнут. И именно он, дед Оган, предсказал великую войну и голод, страшные времена, когда отец отречется от сына, иссякнут родники, произойдут землетрясения и придет конец царству железа.
Ата-апер мысленно возвращался к деревенским будням. Лавку Мелкумовых он считал той частью города, тем межевым камнем, за которым запрещалось пахать. Он останавливался на этой меже, откуда вода сворачивала, чтоб слиться с другим ручьем, и эта древняя вода исчезала в глухом ущелье. Ата-апер достигал этого рубежа и в растерянности останавливался.
— Постарел ты, Ата, — говорил сам себе старик, — зажился ты на этом свете, Ата… Тебе надо было умереть в то время, когда не было ни войны, ни голода. Закрыл бы глаза в достатке и нынче спокойно взирал бы с небес на сына человеческого, что терпит муки на божьей земле. И не ведал бы ты, кто армянин, кто тюрок, кто дашнак, кто мусаватист. Знал бы только, что оставил студеные родники, цветущие горы и людей-братьев… Да, зажился ты на этом свете, Ата…
Как-то ночью Ата-апер вспомнил о своих знакомых среди тюрок, которых он не видел уже три года. «Кто из них жив, а кто умер?» — подумал он и решил, что, как только потеплеет, он непременно, даже если будет война, отправится в Гетамеджер, где его знают все от мала до велика, и привезет оттуда целый мешок риса. И тут вдруг залаяла собака. Собака лаяла на человека. Ата-апер прислушался и услышал топот ног во дворе; собака заливалась лаем, и не успел Ата-апер крикнуть на нее, как в дверь постучали.
Вошел какой-то человек, с ног до головы занесенный снегом. Он быстро прикрыл за собой дверь, потому что ветер наметал снег. Ата-апер изумленно уставился на незнакомца, который отряхивал с себя снег.
— Что, не признал? — спросил вошедший.
— Орудж-кирва![50] — и старик, обняв его, подвел к очагу.
Человек этот был из тюрок, из села Шотанан. Его село лежало по ту сторону горного хребта, на котором теперь шли бои.
Они были старыми назваными братьями, побратимами — кирва. Такого рода дружба между тюрками и ар^ мянами была столь же древней, как их страны. Быть может, она возникла еще в те времена, когда породнились пастухи-горцы и земледельцы, уверовав в то, что горы и поля — одна мать-земля. Они породнились, и тогда возникло в мире первое братство не по крови. Кирва был братом, дорогим гостем, они делили и горе, и радости.
Ата-апер не верил своим глазам, — они не виделись уже три года.
— Как же ты в эту стужу перешел линию огня? Как ребятишки? Как здоровье моей сестрицы Джаваир?
— Был бы ты жив-здоров, много саламов тебе посылала.
— Как же ты пришел, Орудж?
— С думами о тебе и шел, кирва Ата.
— Как? По какой дороге?
— Через горы… Два дня шел. Ночью заночевал в разрушенном караван-сарае.
— Ну как живете-поживаете?
— А вы как, кирва Ата?
— Вставай же, старуха, гляди-ка, кто пришел.
Старуха зажгла в темноте лучину и, протирая глаза, подошла к ним.
— Да это же кирва Орудж. Ведь говорил я, снова будет мир, снова воцарится добро.
— Святые слова, кирва Ата, все это пройдет, и останется наша дружба.
Орудж достал из кармана чубук и небольшой узелок.
— Сестрица твоя, Джаваир послала…
Ата-апер обрадовался как ребенок.
— Гляди, старуха, гляди, какой табачок послала мне сестрица. Дай бог ей здоровья. Смотри-ка, не забывает… Ну, старуха, повороши-ка огонь, дай нам чего-нибудь поесть… Орудж, поди, голодный.
Ата-апер мог не говорить этого. Старуха уже ворошила угли.
— Скажи-ка, кирва Ата, как вы тут живы-здоровы? Как брат твой, домашние?
— Э-э, Орудж, — и Ата-апер хотел пожаловаться, да решил, что не время, и сказал только:
— Слава