домой, жена, плача, показывала ему покалеченную ветку и говорила, чтобы он подал жалобу… Иван-бей смотрел, качал головой, молчал. Да, были времена. Раньше птица и та побоялась бы склевать ягодку черешни с дерева Иван-бея.
Так думал Иван-бей, погружаясь в море своих дум, уплывал мыслями на десятки лет назад, когда был он писарем у пристава. Стоило ему появиться на пороге канцелярии, как крестьяне, сидевшие бывало на корточках вдоль стены, должны были подняться и покорно поклониться ему в пояс. А он громко кашлял, поводил глазами направо и налево, чтобы увидеть, не пришел ли кто новый или не принес ли кто обещанный вчера магарыч. Поглядывал и, каждый раз входя в канцелярию, спрашивал у слуги, замершего, как статуя, на пороге: — Акоп, хорошо ли ты прибрал мою квартиру, смотри у меня… — И грозил ему пальцем. А Акоп еще больше напрягал спину, вытягивал шею и, уставив глаза в потолок, говорил: — Как изволили приказать, хозяин.
Вот о чем вспоминал Иван-бей, сидя на камне у ворот своего дома. Монотонный стук перебираемых четок напоминал знакомый перезвон колоколов, такой родной и давний.
На улице к вечеру так нежно задувал ветерок, шуршали листья дикого винограда, приятный шорох этот заполнял вечерние сумерки. Иван-бей слегка смеживал глаза, прислушивался. Такими близкими, такими милыми казались дни, те, что прошли. Будто сон, будто не было этого вовсе…
— Иван, да иди же ты, самовар простыл, — из дома подавала голос жена. Иван-бей, кряхтя, поднимался, прятал четки в карман и входил в ворота. Каждый вечер он сам запирал полезный засов и подкладывал под ворота камень. Раньше этот камень легко было сдвинуть с места: в руках была сила, да и слуга был.
Заперев ворота, он смотрел через садовую калитку во двор, проверял, не забыла ли старуха закрыть курятник, потом кряхтя поднимался по гнилым ступеням в дом, садился за стол и своими пожелтевшими сморщенными руками крепко обхватывал горячий стакан.
Иван-бей клал на кончик языка кусок сахару и, чмокая, отпивал чай по глотку, каждый раз поднимая и опуская голову. А жена все ворчала, что нет уж того чая, да и мясо худосочное, или заводила старую историю про варенье.
После чая у Иван-бея вошло в привычку листать старые журналы. Непременно надевал на кончик носа очки и смотрел поверх очков на картинки.
— Вот это да, — произносил он изредка, его маленькие, слезящиеся глазки улыбались, он тыкал дрожащий палец в картинку и показывал старухе то, что они уже сотни раз видели вместе. Потом переворачивал фотографию, открывал следующую и снова говорил обрадованно:
— Гляди-ка, старуха…
Потом старуха укладывала журналы на место, а Иван-бей ложился спать. Но не стало и былого сна: он ворочался, охал, переворачивался с боку на бок к вдруг, вспомнив о чем-то, будил старуху, просил: — Слушай-ка, старуха, пришей завтра пуговицу к моему пальто.
Пальто Иван-бея… Изношенный воротник с целым слоем грязи и высохшего пота лоснился, как навощенный пол. Иван-бей накидывал пальто на плечи или вдевал одну руку в рукав, а другой свободной рукой под пальто продолжал перебирать свои четки. В таком виде напоминал Иван-бей гуся с поломанным крылом, старого гуся, который идет, прихрамывая и волоча по земле перебитое крыло. Этому пальто уже более двадцати лет. Он получил его в подарок от одного своего давнего знакомого. Сколько было на нем блестящих пуговиц и как подходило это пальто к Иван-бею!
Когда царь был низложен, Иван-бей зарыл в углу хлева царские портреты, ссыпал в горшочек свои медные пуговицы и зарыл там же вместе с портретами. С того дня у него вошло в привычку надевать пальто на один рукав, а другой рукой перебирать под пальто зернышки четок…
Иван-бей служил.
Кто-то пожалел его и дал ему место в архиве одного учреждения. В его обязанности входило содержать архив в порядке. В учреждение никто не приходил на работу раньше него. Каждое утро он своими руками вытирал чернильницу, прочищал бумагой перо, потом поправлял стул и кусок коврового половика, который он клал на сиденье, чтобы было мягче сидеть.
Затем начиналась работа Иван-бея. Со стороны никак нельзя было подумать, что Иван-бей обыкновенный делопроизводитель, который нумерует архивные бумаги. Он напоминал ученого мужа, который ищет среди пожелтевших, истлевших бумаг давно позабытые документы..
Почерк Иван-бея…
Будто грамота истово верующего церковного дьяка, прилежно переписывающего евангелие, дьяка, который в полутьме своей кельи много веков назад корпел над своей рукописью, украшал ее, убежденный, что будущие поколения будут изучать в запыленных свитках события давно минувших дней.
Однако Иван-бей научился красиво писать вовсе не для будущих поколений. За десятки лет он пришел к убеждению, что складно составленное прошение имеет гораздо больше силы, чем то же прошение, написанное небрежно.
Всему городу был известен почерк Иван-бея. Он сам любил рассказывать, как одно высокопоставленное должностное лицо похлопало его но спине и посулило награду за то, что красиво пишет.
— Нет, не тот стал почерк, жена, — жаловался Иван-бей, — рука у меня дрожит, не нравится мне больше моя грамота.
Во время работы, когда он нумеровал старые бумаги, Иван-бей иногда усмехался себе под нос, поправлял очки и придвигал бумагу поближе к глазам. Дрожали руки, подобно осеннему листу подрагивала старая бумага, а голова Иван-бея медленно склонялась то вправо, то влево. Улыбался Иван-бей блаженной улыбкой, глаза блестели за треснувшими стеклами очков, мысли отлетали назад, к тем временам, когда пальто Иван-бея было еще новым, медные пуговицы на нем сверкали, а голос звучал твердо.
Он ухмылялся потому, что старая архивная бумага вдруг напоминала ему давно забытую историю. Он смотрел на подпись, число и год, на минуту откладывал бумагу и отпускал мысль щепкой плыть по морю воспоминаний. В такие дни он возвращался домой веселый и за обедом рассказывал старухе: — Помнишь, в тот год ревизор приезжал… Ты еще говорила, какой богобоязненный человек…
— Тот, что, прежде чем выпить рюмку, крестился, — добавляла старуха, словно подзадоривая его воспоминания. И перед мысленным взорам Иван-бея караванами проплывали знакомые лица. — с кокардами, большими усами, очкастые и без очков, любители застолья, охотники, любители скачек. Старческая память цеплялась за какое-то лицо, словно сдувала с него пыль, приближала к глазам, вглядываясь пристально: — Это тот, что чуть было не упал с нашего балкона…
— Да, да, напился и давай ругаться, да будет земля ему пухом… — говорил Иван-бей, и блаженная улыбка скользила по его лицу, как заходящее солнце.
Рассказывал Иван-бей, что в этот день прочел в архивных бумагах свое прошение к уездному начальнику относительно