Он сорвался с места и, обхватив свою взлохмаченную голову руками, чуть не кричал от боли.
В глазах у Янки стояли слезы, ей было жаль Гжесикевича, его искреннее, беспредельное отчаяние странно подействовало на нее. Был момент, когда его горе и слезы девушка ощутила в собственном сердце, прониклась к нему жалостью и симпатией и готова была протянуть ему руки и дать согласие; но это было только мгновение.
Она стояла, все еще взволнованная, со слезами на глазах, но сердце уже сковало равнодушие, и взгляд снова стал ледяным.
— Панна Янина, умоляю, согласитесь! Подумайте, ваш отказ убивает меня, мою мать, отца, всех…
— А вы хотите, чтобы я погубила себя ради всех вас! — ответила она холодно и снова села.
— А-а! — вскрикнул Анджей и запрокинул голову так, будто над ним рушился потолок.
Сорвав с рук перчатки, он разодрал их в клочья и швырнул на пол, потом, застегнув сюртук на все пуговицы и силясь сохранить спокойствие, сказал, вернее — прохрипел:
— Прощайте, панна Янина… Но… всегда… повсюду… никогда… — И, опустив голову, направился к двери.
— Пан Анджей!.. — окликнула его Янка. Гжесикевич обернулся, и в его глазах блеснула надежда.
— Пан Анджей, — проговорила девушка, — я не люблю вас, но я вас уважаю… Я не могу стать вашей женой, но постоянно буду помнить о вас как об очень хорошем человеке. Вы же понимаете, было бы подло идти за нелюбимого. Вы сами не терпите лжи и лицемерия. Простите меня, но и я тоже страдаю… Я тоже несчастна!..
— Панна Янина… Если бы только… если бы…
Она посмотрела на Гжесикевича с такой горечью, что он замолк, а затем медленно вышел из комнаты.
Янка еще сидела, глядя на двери, за которыми скрылся Гжесикевич, еще в ушах звучал его голос, когда в комнату вошел Орловский. Он встретился с Гжесикевичем на лестнице и по его лицу все понял.
Янка даже вскрикнула, так страшно изменился отец: лицо посинело, глаза, казалось, готовы были выскочить из орбит, голова тряслась.
Он сел за стол и сдавленным, приглушенным голосом спросил:
— Что ты сказала Гжесикевичу?
— То, что говорила тебе вчера, отец: сказала, что не люблю и не пойду за него, — решительно ответила Янка, испугавшись ледяного спокойствия отца.
— Почему? — спросил тот коротко, словно не понимая.
— Я же сказала — не люблю и вообще не хочу замуж.
— Дура! Дура! Дура! — процедил он сквозь зубы, медленно поднимаясь со стула.
Девушка смотрела на отца спокойно; давнишнее упорство возвращалось к ней.
— А я сказал — пойдешь за него… Дал слово, что пойдешь, значит, пойдешь!
— Не пойду! И никто не сможет меня заставить! — угрюмо ответила Янка, глядя прямо в отцовские глаза, светившиеся недобрым светом.
— Я силой потащу тебя к алтарю. Заставлю! Силой… — повторил он глухо.
— Нет!
— Выйдешь за Гжесикевича! Я тебе говорю, я, твой отец, приказываю тебе это сделать! И ты подчинишься мне немедленно, а нет — я убью тебя!
— Хорошо, убей, но я все равно не подчинюсь.
— Выгоню из дома! — закричал он, судорожно сжимая ручку кресла.
— Хорошо!
— Отрекусь от тебя!
— Хорошо! — ее ответ прозвучал еще тверже.
Янка чувствовала, что с каждым словом отца ее душа наполняется холодом и решимостью.
— Выгоню! Слышишь? Будешь подыхать с голоду, скулить у двери не впущу, никогда не признаю тебя!
— Хорошо!
— Янка! Не доводи меня до крайности. Я прошу тебя, выйди за Гжесикевича, доченька, дитя мое! Для твоего же блага я хочу этого. Кроме меня, у тебя нет никого на свете, а я уже старый… Умру — останешься одна, без опеки, без средств. Янка, ты никогда меня не любила! Если бы знала все мои несчастья в жизни, ты бы надо мной сжалилась! — Он умолял, но в голосе слышалась скрытая угроза.
— Нет! Никогда! — ответила Янка. Ни настойчивые просьбы, ни жалобы отца не тронули ее.
— Последний раз спрашиваю! — крикнул он, выведенный из себя упрямством дочери.
— Последний раз отвечаю — нет!
Орловский с такой силой хватил креслом об пол, что оно разлетелось вдребезги; старик разорвал ворот рубашки — его душили спазмы бешенства, — с подлокотником в руке он бросился на Янку, но холодное, презрительное выражение на лице дочери мгновенно отрезвило его и заставило отбросить в сторону свое оружие.
— Вон!! — закричал Орловский, указывая на дверь. — Вон! Слышишь? Прочь из моего дома! Пока я жив, ты не переступишь этого порога, убью как бешеную собаку, выброшу за ворота! Нет у меня больше дочери!
— Хорошо, я уйду, — машинально отозвалась Янка.
— Нет у меня больше дочери! Не хочу тебя знать, не хочу о тебе слышать! Пропади ты! Убью! Убью! — кричал он в бешенстве, бегая по комнате. Теперь он уже не в силах был сдержать ярость. Он выскочил из комнаты, и Янка увидела в окно, как отец побежал к лесу.
Девушка сидела, ничего не слыша, онемев и похолодев от ужаса. Всего ожидала она, но чтоб родной отец выгнал из дому… Янка почувствовала, что ее глубоко обидели, но слез в ее глазах не было. Взгляд ее бесцельно блуждал по комнате, а в ушах все еще звучал хриплый крик отца: «Вон!».
— И уйду, уйду! — покорным и каким-то чужим голосом сквозь слезы повторяла Янка. — Уйду…
Однако на душе было так тяжело, так невыносимо тяжело, что Янка сидела не двигаясь, замерев от боли. Казалось, отцовское «вон!» до крови хлещет ее железным прутом.
— Боже мой! За что? Почему я такая несчастная? — спрашивала она себя.
Прибежала Кренская и со слезами в голосе принялась утешать Янку, но та отстранила ее. Девушке нужны были не такие слова, не такое утешение!
— Отец меня прогнал… Надо уезжать, — сказала Янка, недоумевая, как могут эти скупые слова заключать в себе так много.
— Но это невозможно! Отец должен простить…
— Нет, больше я здесь не останусь, довольно помучилась, довольно…
— К родственникам поедете?
На минуту Янка задумалась, но вдруг ее сумрачное лицо просветлело:
— Поеду в театр. Быть тому!
Кренская, изобразив удивление, посмотрела на Янку и стала ее отговаривать.
— Помогите лучше упаковать вещи. Я уеду с первым же поездом.
— Пассажирский теперь не идет в Кельцы.
— Доеду до Стшемешиц, а оттуда по венской дороге в Варшаву.
— Подумайте хорошенько. Такой шаг — это на всю жизнь. Не пришлось бы жалеть…
— Нет, решено! Так должно было случиться, и так будет.
Янка тут же, не отвечая Кренской, начала торопливо собирать вещи. Белье, платья, книги, ноты, разные мелочи — все это она старательно уложила в свой ученический чемоданчик, так, как будто возвращалась в пансион после каникул.
Сейчас девушка уже ничего не чувствовала и думала только о том, что должна уехать немедленно, и как можно дальше от Буковца. Ее подгоняли опасения, что потом на это не хватит сил и отваги.
С Кренской простилась она равнодушно, казалась спокойной — да так оно, пожалуй, и было, — и только внутренняя дрожь, которую никак не удавалось унять, свидетельствовала о недавней буре.
До поезда оставался целый час. Янка велела отнести вещи вниз и пошла в лес; там она села под развесистым буком и долго смотрела перед собой неподвижным взглядом.
— Навсегда! — вполголоса ответила она веткам, которые, склонившись над ней, зашелестели, зашумели листьями.
— Навсегда! — повторила Янка, всматриваясь в красноватые блики, которые заходящее солнце роняло на землю сквозь переплетенные ветви бука.
Лес замер в великом молчании, словно вслушиваясь в прощальные слова и недоумевая, как может человек, который вырос здесь, в лесу, жил с ним одними чувствами, пролил столько слез в его объятиях, так много передумал в его тиши, — как может он проститься и уйти навсегда, искать новых друзей и лучшей доли.
Жалобно зароптали деревья… Что-то похожее на грустную прощальную песню пронеслось по лесу; дрогнули зеленые лапы папоротника, затрепетали молодые листья лещины, тихо прошелестели сосны тонкими иглами, лес вздохнул, отозвался протяжным стоном. Птицы запели прерывистыми испуганными голосами, а по небу, по земле, устланной листьями, белыми коробочками ландыша и золотыми мхами, пробежали смутные тени и пронеслись глухие стоны, подобные эху горьких рыданий.
«Останься! Я заменю тебе все… Останься!» — с отцовской нежностью умолял лес.
А рядом шумел, бушевал ручей, подмывая пни и камни, встававшие на его пути, кружил, извивался, бросался с уступов, падал, разбитый в пену, в каскады пыли, переливался на солнце всеми цветами радуги, неудержимо бежал вперед и, победно журча, манил:
— Иди… иди…
Потом наступила глубокая тишина, прерываемая лишь звоном комаров и стуком падающих прошлогодних шишек. Где-то далеко куковала кукушка.
«Навсегда! — прошептала Янка.
Она поднялась и пошла на станцию. Шла не спеша, с любовью в последний раз глядя на деревья, тропинки, откосы холмов. Ее душили слезы, горько было сознавать, что нужно навсегда покинуть места, к которым она так привыкла…