Он ждал также бойцов из пятого полка, достаточно обученных, чтобы обучать других и составить ядро нового полка.
В дверь кельи постучали. Снова появилась все та же делегация.
— Опять вы! — Над головой Мануэля, на резной спинке ореолом виднелись выточенные из дерева Мадонны и Иисусовы Сердца. — Что еще неладно?
— Не в том дело. Наоборот, пожалуй. Вот: ты и твой корешок оба люди не военные, хоть и командиры; что не военные, это видно. Нам-то, с одной стороны, оно даже больше по вкусу. Ты правильные говорил вещи: не для того мы сделали все, что сделали, чтоб так вот кончить. Покуда вы все, что обещали, выполнили. Оно непросто было, мы-то знаем. Ну вот, мы, делегаты, да и все прочие тоже поразмыслили. Понятно тебе? И решили, что насчет поезда, например, вы рассудили верно.
Говоривший был столяр с седыми висячими усами. В глубине парка знаменитые аранхуэсские соловьи пели глуховато, на свой особый лад.
— Так вот, думается нам, если поставить караулы при вокзале, не будет риска, что нынешняя история повторится. Люди у нас есть. Ну, мы и пришли предложить тебе поставить караулы.
За спиной говорившего на фоне беленой стены стояли трое его товарищей в комбинезонах; рабочие делегации с давних времен предпочитали такое построение; один впереди, трое позади. Было очевидно: люди эти сознают, что говорят от лица товарищей со всей их жизнью, слабостями, обязанностями; и говорят от лица своих — со своим; вместе с делегацией в келью настоятеля вошла революция в самой простой и самой высокой своей сути, ибо для говорившего революция и была прежде всего его правом так говорить. Мануэль обнял столяра, как это принято между испанцами, и ничего не сказал.
Впервые в его жизни чувство братства у него на глазах претворилось в действие.
— А теперь заправимся! — сказал он.
Они вышли все вместе. Как Мануэль и надеялся, в монастырских кельях и сводчатых залах под голубыми с золотом статуями святых (на копьях у святых воителей красовались красные флаги) измученные люди спали тем сном, каким спят только на войне. «Кто хочет есть?» — спросил Мануэль негромко; лишь немногие что-то бурчали в ответ: ему придется накормить не больше сотни изголодавшихся. Того, что привезли грузовики из Мадрида, хватит. Каблуки Мануэля стучали по плитам, стук отдавался гулко, как в церкви; ему было стыдно и в то же время хотелось смеяться.
После еды он снова отправился в комитет народного фронта. Этой же ночью нужно было организовать цейхгауз, раздобыть мыла, на рассвете назначить новый командный состав. «Забавно: чтобы воевать, нужно позаботиться и насчет мыла». В темноте он не видел деревьев, но ощущал, как высоко у него над головой крутится масса листьев, срываемых ночным ветром. Слабый запах роз исчезал в горьковатом запахе самшитов и платанов, который, казалось, приносило приглушенное буханье пушек, долетавшее с того берега реки. Грузовики из Мадрида еще не прибыли.
Комитетчики тоже не спали.
Когда Мануэль вернулся, его остановили у входа в монастырь.
— Что, к дьяволу, вы здесь делаете? — спросил он, показав удостоверение.
— Выставили караулы.
Сколько вылазок удалось фашистам из-за отсутствия караулов! В тусклом свете, сочившемся из монастыря, Мануэль видел стволы винтовок над смутными очертаниями завернувшихся в одеяла фигур: первый в испанской войне стихийно возникший караул.
Глава втораяВ ночь на шестое ноября.
Три бомбардировщика отремонтированы. Самолет Маньена, ныне именующийся «Жоресом», подлетает к ночным Балеарам; вот уже час, как он летит над морем в полном одиночестве. Ведет Атиньи. Зенитки, кольцом охватившие Пальму с ее плохонькой светомаскировкой, со всех сторон палят по невидимому самолету: город отбивается снизу, точно слепой, рычащий от боли. Маньен ищет в порту фашистский крейсер и транспорты, перевозящие оружие. Мощные лучи прожекторов прорезают темноту перед самолетом и позади него, временами перекрещиваясь. Все равно что попытка сбить муху хлыстом, думает Маньен; он весь напрягся. В самолете темень, освещена только приборная доска.
С неприятелем они воюют или с холодом? Более десяти градусов ниже нуля. Бортстрелки ненавидят вести огонь в перчатках, но сталь пулеметов так холодна, что обжигает. Бомбы освещают оранжевым светом фонтанчики, взлетающие над ночным морем. Удалось ли поразить цели, станет известно только из сводки военного министерства…
Члены экипажа глядят, как рвутся вокруг зенитные снаряды; лица мерзнут, телам тепло в комбинезонах на меху — и все одиноки до самого дна погруженного во мрак моря.
Внезапно в самолете становится светло. «Гасите, бога ради», — кричит Маньен, но видит, что по лицу и шлему Атиньи скользнули тени от самолетных рам: стало быть, самолет осветили снаружи.
Прожектор ПВО возвращается, снова выхватывает из тьмы самолет; Маньен видит добродушную физиономию Поля, спину Гарде, перечеркнутую ружьецом. Они бомбили суда в темноте, уходили от зениток в грозовой темноте, прочерченной голубыми молниями снарядов. И теперь кабина, полнящаяся угрожающим светом, полнится заодно фронтовым братством: в первый раз после вылета люди видят друг друга.
Всех их притягивает слепящий прожектор, с которым их накрепко соединил белый луч и который на них нацелен. Все знают, что там, где прожектор, — орудие.
Внизу — гаснущие один за другим огни, возможно, взлетающие один за другим истребители — и ночь до самого горизонта. И среди всей этой тьмы — самолет, который теряет высоту, входя в штопор, и, не в состоянии оторваться от прожекторного луча, трясет, словно металлолом, свой экипаж, семерых, высвеченных магнием.
Маньен одним прыжком перебрался к Атиньи, тот берет ручку на себя, жмурясь, чтоб уберечь глаза от режущего света. Через три секунды зенитки откроют пальбу.
В кабине все держат левую руку на кольце парашюта.
Атиньи разворачивается, стиснув зубы; пальцы ног, прижатых к рычагам управления, сводит от напряжения; сейчас всем своим телом, до самых подошв, он хотел бы находиться в истребителе: бомбардировщик неповоротлив, как грузовик. А свет не отстает.
Первый снаряд. Самолет отбросило в сторону: снаряд пролетел метрах в тридцати. Сейчас зенитчики откорректируют огонь. Маньен оттягивает наушник шлема Атиньи.
— Буря! — кричит пилот, показывая ладонью фигуру пилотажа.
Так маневрируют при ураганном ветре, когда рычаги управления не срабатывают: пикируют всей тяжестью самолета.
Маньен не соглашается, яростно дергая усами в грохоте мотора и в слепящем свете: прожектор последует за пикирующим самолетом. Он показывает, тоже ладонью, другую фигуру: скольжение на крыло, затем разворот.
Атиньи бросает машину вбок, словно ей грозит паденье, лязгает металл, грохочут обоймы, раскатываясь по кабине. Самолет падает в ночь, меняет направление, петляет. Луч прожектора все рассекает и рассекает тьму то над бомбардировщиком, то под ним, словно сабля, которой размахивает слепец.
Теперь самолет недосягаем для прожектора — снова затерялся под защитой ночи. Члены экипажа снова заняли привычные места, расслабились, словно во время сна, сбросив напряженность, как всегда после боя; в самолете и вокруг ледяная тьма — на море ни огонька, но в глазах у каждого — братские лица, только что промелькнувшие в свете прожектора.
После недолгой остановки в Валенсии среди померанцевых рощ Маньен высадился в Альбасете, а «Жорес» взял курс на Алькала-де-Энарес. Это был последний аэродром на подступах к Мадриду, еще оставшийся в распоряжении республиканцев. Часть эскадрильи оставалась в Альбасете, испытывая отремонтированные самолеты; остальные сражались в Алькала.
В Альбасете формировались интернациональные бригады. В этом маленьком городке, розовом и кремовом, под холодным утренним небом, возвещавшим, что зима на подходе, тысячные толпы создавали ярмарочное оживление на рыночной площади, где торговали ножами, кружками, нижним бельем, подтяжками, башмаками, гребенками, значками; возле всех обувных и трикотажных лавок виднелись очереди солдат. Китаец-коробейник предлагал свою дребедень часовому, стоявшему спиною к нему. Часовой обернулся, и коробейник дал тягу: часовой тоже был китаец.
Когда Маньен прибыл в штаб интербригад, делегата, которого он искал, не оказалось на месте: он был в учебно-тренировочном лагере и ждали его не раньше, чем через час. Маньен еще не успел позавтракать. Он вошел в первый попавшийся бар.
В сутолоке орал какой-то пьяный. Несмотря на все предосторожности, в бригады пытались пролезть субъекты разного пошиба. Их отсеивали и отправляли восвояси дневным поездом, но они успевали показать себя в течение утра. Однажды, например, сюда понесло всех лионских пропойц, но их задержали на границе и препроводили в родные края: бригады формировались из бойцов, а не из киностатистов.