Когда Леклер не решался изъясняться на своем особом языке, речь его не становилась простой, она становилась казенной.
— Огонь велся на уровне парка? — повторил Варгас.
— Да…
— Но ведь были грузовики, которые шли под вами во встречном направлении?
— Да…
— Скажите, почему вы вернулись, не сбросив бомбы?
Леклер наконец-то осознал, что попросту спасся бегством.
— Там были неприятельские истребители…
Оба знали, что истребители вели бой в двух километрах оттуда; но, даже будучи атакован, Леклер должен был сбросить бомбы при любом заградительном огне: вести бой — дело истребителей прикрытия. Маньену довелось несколько раз руководить бомбардировкой рубежей в разгар боя.
— Вы ведь вернулись, не сбросив бомб, верно? — спросил Варгас.
— Ну… смысла не было метать куда попало, еще угодишь в своих… И потом, мотор барахлил.
Слушая, как Леклер отвечает ему, словно мальчишка, забравшийся в чужой сад, Варгас испытывал особенно мучительное чувство при мысли, что вообще-то Леклер отнюдь не трус.
Он приказал впустить старшего стрелка, бомбардира и механика, ожидавших за дверью.
— Что с двигателем? — спросил он.
Стрелок и Леклер повернулись к механику.
— Не в лучшем виде… — ответил тот.
— Что именно?
— Всего понемногу…
Варгас встал.
— Ладно, благодарю вас.
— Нельзя было провести бомбометание, — сказал Леклер.
— Благодарю вас, — повторил Варгас.
Глава четвертаяПоскольку Маньен находился в Альбасете, Скали, впервые надев форму, принял на себя, по приказу министерства, командование аэродромом: из тех, кто должен был бы занять эту должность, один был в госпитале, другой, Карлыч, в Мадриде, где в срочном порядке формировал подразделения стрелков. В интернациональной эскадрилье, как и в половине всей испанской армии, отсутствие принудительных мер сводило силу приказа к личному авторитету того, кто приказывал. На аэродроме повиновались двум людям: Маньену и командиру пилотов, совсем молодому парню, который дружил со всеми и сбил четыре фашистских самолета. Но со вчерашнего дня его командирские способности оказались вместе с ним на госпитальной койке, где он лежал в жару после ампутации руки.
Скали, посмеиваясь, разглядывал печать эскадрильи, которую кто-то из «пеликанов» поставил Коротышке на розовое брюхо, чтобы пес не потерялся; и тут вдруг зазвонил телефон.
— Отправляю к вам одного из ваших пилотов.
Говорил Сембрано.
Пилот, надо полагать, выехал достаточно давно, поскольку через несколько минут прибыл в грузовике Леклер, перетянутый веревками, точно колбаса, под охраной четырех бойцов, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками. С ним были старший стрелок и механик, тоже пьяные, но не в такой степени. Бойцы сразу же уехали обратно.
Выйдя от Варгаса, Леклер решил напиться до потери сознания и взял с собой обоих своих дружков; угнал без разрешения и не проронив ни слова аэродромную машину и махнул в Барахас, поскольку знал, что там ему в выпивке не откажут. Все так же молча выдул шесть рюмок перно.
Затем заговорил.
Результат — грузовик.
Трезвел он мирно. Скали, держа псину под мышкой, раздумывал, как быть, если Леклер начнет буянить. Этот длинный орангутанг с клоунским чубом и огромными лапищами был, несомненно, очень силен.
Скали решил, что вызовет бойцов только при крайней необходимости. «Пеликаны», находившиеся здесь же, смотрели на Леклера как-то отчужденно, колеблясь между неприязнью и желанием расхохотаться. Атиньи вышел было, но молча вернулся; Скали понял, что Атиньи собирается прийти ему на выручку, если понадобится. Скали опустил пса на пол.
Пока Леклера развязывали, он начал речь:
— Все верно! Я горлодер и я твердый орешек. Два главных качества людей моей породы, тех, кто делает революцию, понятно тебе? И вообще, прошу прощения, но пилотишки в твоем роде, отставные чинуши-недотепы — плевать я на них хотел. Одноклеточные. Я-то старый коммунист, а не офицерская харя и не чурбан, чтоб меня вязали, как колбасу. Вот можете объяснить мне всю эту фигню? Как у тебя с серым веществом? Что такое франкистская шатия, я знаю еще с того времени, как всякие врангелевцы и прочие деклассированные элементы повалили в таксисты, устроили нам конкуренцию. Франко еще не появился, а я уже знал, что это за публика! Я-то коммунистом стал еще до войны!
— До раскола, — сказал мягко Даррас. — Ладно, дружище, хватит, никакого ты отношения к партии не имеешь, всем известно. Это не мешает тебе быть славным малым, но к партии ты отношения не имеешь.
Раненая нога его уже зажила, и накануне вместе со Скали он выполнил точно такое же задание, как то, которое сегодня завалил Леклер.
Леклер поглядел на обоих: на Скали в круглых очках и в слишком длинных брюках с пузырями на коленях, напоминавшего всем своим видом американского комика из фильма про летчиков, на Дарраса с его плоским красным лицом, седыми волосами, спокойной улыбкой и борцовским торсом. Его стрелок и механик молчали.
— Оказывается, значит, все дело в том, что я не состою в партии? А ты спрашивал у меня партбилет, когда я разбомбил газовый завод в Талавере? Я одиночка. Коммунист-одиночка. И все. Только я хочу, что-бы меня оставили в покое. И недолюбливаю аллигаторов, которые хотят запустить зубы в мой антрекот, понятно? Ты бомбил Талаверу, говори, ты?
— Ты, все знают, что ты, — сказал Скали, беря его за локоть. — Не порти себе кровь, иди проспись.
Он так же, как Маньен, считал, что бегство Леклера скорее случайность, чем трусость. И то, что сейчас Леклер цепляется за воспоминание о Талавере, его трогало. Но в проявлениях гнева всегда есть что-то отталкивающее, особенно когда человек пьян. У Леклера в гневе раздувались ноздри и набухали губы, и от этого в клоунской его физиономии появлялось что-то звериное.
— Пойди проспись, — повторил Скали.
Леклер поглядел на него искоса, прищурившись: под маской пьяного проступила хитреца какого-то крестьянина-предка.
— Думаешь, я надрался, да?
Он все глядел на него и все так же косо.
— Ты прав. Пойдем проспимся.
Скали взял его под руку. Когда они поднимались по лестнице, Леклер остановился на полпути.
— Плевать я хотел на них на всех! Мелкота!
На площадке второго этажа он обнял Скали.
— Я не трус, понятно тебе? Не трус…
Он плакал.
— Оно еще не кончено, это дело, еще не кончено…
Надаль, заручившись рекомендацией испанского посольства в Париже, приехал от одного буржуазного еженедельника с заданием сделать репортаж о «пеликанах». Некоторые отвечали на его вопросы с видом превосходства и тайным упоением. Члены экипажа «Марата» — Даррас, Атиньи, Гарде и прочие — сочиняли заявление. Хайме Альвеар, сменивший повязку на черные очки и сидевший в дальнем углу столовой вместе со Скали, считал, что во всех этих разговорах нет никакого смысла; устроившись возле закрытого окна, за которым чернела ночь, он слушал радиоприемник. Хаус надиктовал три колонки.
Надаль, коренастый курчавый коротыш с глазами почти сиреневого цвета, мог бы сделать карьеру мальчика на содержании, если бы не чрезмерная закругленность всего в нем: лицо, нос, даже кругообразные жесты, соответствовали слишком крутым завиткам волос почти так же, как это бывает у детей. Ему уже говорили, что среди «пеликанов» самая колоритная фигура — Леклер; но для Леклера журналисты были субъектами, над которыми мухи и те потешаются; если бы один из них обратился к нему, то, прошу прощения, он бы врезал ему по морде. К тому же в данный момент он спал.
Атиньи вернулся с заявлением экипажа «Марата»:
«Мы прибыли сюда отнюдь не в поисках приключений. Кем бы мы ни были: беспартийными революционерами, социалистами или коммунистами, — мы полны решимости защищать Испанию и будем сражаться до последнего при любых обстоятельствах. Да здравствуют испанский народ и его свобода!»
Совсем не то, что нужно было Надалю. Среди подписчиков его еженедельника было свыше миллиона рабочих, а посему его патрону требовалась определенная доза либерализма, хвалы в адрес этих славных етчиков (особенно французов), толика колоритности, когда речь пойдет о наемниках, и сантиментов, когда речь пойдет обо всех прочих, трепетная скорбь, когда речь пойдет об убитых и тяжело раненных (досадно, что Хайме… Да бог с ним! В конце концов, он всего лишь испанец), никакого коммунизма и как можно меньше политических взглядов.
Затем, уже для собственного пользования, наскрести втихую несколько сюжетцев, предпочтительно амурных: в романтическом очерке самое завлекательное — экскурсы в личную жизнь.
Сейчас он работал с любителями приврать. Сам-то он не обманывался: все это трепотня. В каждом дурне сидит сочинитель романов, считал Надаль, только выбирай. Началось это с одного субъекта, повторявшего «мои люди» (не слишком громко, впрочем). Сделав записи, Надаль процитировал сам себе фразу Киплинга: «Теперь пойдем к другим, послушать басни снова». Так он и поступил.