Легко ведь можно было и забыть за десятилетие этот эпизод или никому о нем не рассказывать и помнить только то, что стоит помнить.
Помнить сделанное Корнеем Ивановичем, помимо литературных трудов его на радость миллионов детей, строительство (за свои средства) библиотеки, приглашение жить к себе Зощенко (так в Переделкино и не приехавшего), хлопоты за Бродского, чьи стихи, между прочим, не так ему и нравились, приют, данный им Солженицыну в трудные для него времена, денежная помощь массе людей.
И я это помню — прежде всего.
А шокирующий пример привел исключительно в полемике с теми, кто решает, какой человек тот или иной писатель в зависимости от того, мил он тебе (по личным соображениям) или нет. Тебе ли, между прочим, решать, тот он или иной?
4
Допускаю, судя по записям Елены Сергеевны Булгаковой, что Валентин Петрович в нетрезвом виде бывал неприятен — мало кто (знаю по себе) в таком виде особенно приятен в кругу трезвых или тех, кто лучше переносит алкоголь.
В нетрезвом виде я видел Катаева лишь однажды, не очень еще хорошо тогда понимая про пьяных (мне было лет пять). Он сказал моему отцу (они, вероятно, выпивали у нас на даче): “Ты бы меня лучше… назвал, чем беллетристом”. Я не знал, что такое… (Помнил только на улице услышанную стихотворную строчку: “Из ресторана вышла…, глаза ее посоловели…”. Я и дальше помню, но раз идет у нас борьба против непечатных выражений, то зачем их нарочно втискивать в печать). Я не знал и что такое беллетрист. У меня нет музыкального слуха, но слух на слова есть — все услышанные мною за жизнь слова помню.
Мне кажется, что придирки к Валентину Петровичу связаны со своеобразием его участия в общественной жизни, далеко не всех щепетильных людей устраивающего.
Что считать цинизмом (наиболее частый упрек Катаеву)?
Наверное, едва ли не все поведение его в общественном плане.
Во всех отвратительных кампаниях — кого бы из лучших писателей ни травили (Зощенко, Пастернака, Солженицына) — он проявил себя, как прямо сказал про Катаева один поэт, “негодяем”.
Но этот же поэт говорит, что ему жаль Валентина Катаева (вкупе с Алексеем Толстым), — и этим, очевидно, хочет сказать, что, совершая неблаговидные поступки, Валентин Петрович вредил своему дару.
Мне бы очень хотелось согласиться с поэтом безупречной репутации, но вряд ли наделенным такого же богатства даром, как осужденный им прозаик (хотя Катаев и в стихосложении не слаб). Но, к огорчению всех благородных и порядочных людей, рискну сказать, что дару Катаева ничего не вредило.
Конформизм Валентина Петровича, к сожалению, не во вред дару. Более того, своим конформизмом Катаев защитил тот образ жизни, в каком этот редкий дар развивался.
Конформизм его был обеспечен безразличием: Катаев, множество раз присягавший революции, вслух сказавший (и не в годы такой уж реакции, а во времена послаблений), что революция спасла его, Валентина Петровича, от участи Ремарка и Хемингуэя, вполне бы и без революции обошелся. Но, раз она случилась и победила, он служил ей, как служил бы всякому победителю, не вырывавшему из его рук перо, которое он надеялся превратить в золотое, как у Бунина (из одноименного катаевского рассказа). И ему это в известном смысле удалось. С той лишь разницей, что Иван Алексеевич ни с кем никаких условий не заключал, а по договору, подписанному Катаевым, он до конца дней должен был оставаться советским писателем, отклонявшимся все же иногда от согласованного курса на расстояние таланта.
Он прав: революция (и вслед за революцией пришедшая советская власть, исказившая и те достаточно спорные в историческом плане лозунги, предложенные переворотом доверчивому миру, испугавшемуся, впрочем, грубой силы) спасла нашего дачного соседа от участи Бабеля, Булгакова, Олеши, лишив, правда, Валентина Петровича как писателя, преуспевающего при любых обстоятельствах, какой-либо легенды или даже загадки (хотя загадка Катаева, конечно, есть, только никого не интересует).
Да, Катаев — не в этом ли его никого сейчас не занимающая загадка? — преуспевал бы при любом господствующем социальном строе.
И не “Вертер” ли тому лучшее подтверждение? Злейший враг революции вряд ли обладал бы столь жестокой наблюдательностью, какая бывала всегда у беспринципного Катаева. Он просто направлял ее, как зенитчик — прожектор (военная специальность Валентина Петровича, между прочим, — артиллерист).
Цинизм Катаева — цинизм ребенка, у которого для строгих родителей есть запасной, помимо того, что предъявляют в школе, дневник.
Советская власть с какого-то момента ничем ему и не мешала — у него с ней установились рыночные отношения. В немолодые уже годы он торговал (“А я товаром редкостным торгую”, — пишет Ахматова) Лениным: он ей “Маленькую железную дверь в стене”, а она ему ежегодные посещения Парижа (и Валентину Петровичу, и сыну его Павлу); отец любил Париж с первого приезда туда в шестнадцатом году, а Павлик полюбил уже в шестидесятые, кажется, годы, тем более что мама его, Эстер Давыдовна, родом из Парижа, с улицы Риволи.
Советская власть не могла помешать ему писать, как не могла — впрочем, советская власть все могла, что я дурака валяю, — помешать любовнику любить любовницу в том смысле, что не могла эта власть вконец убить основной инстинкт, а у Катаева вторым основным инстинктом была любовь к самому процессу письма, что при таком природном даре очень от многого защищало его, и без того защищенного социальным безразличием.
Ну и везением (везение тоже будем считать судьбой). Не был обделен Катаев везением — не все же он мог вычислить, как физик-теоретик из анекдота.
Вскоре после того, как увезли Бабеля с переделкинской дачи на “черном вороне” — и он исчез навсегда, — в Кремле вручали награды. Ордена Ленина получили оба брата — Валентин Катаев и Евгений Петров.
Про Евгения Петрова все говорили, какой он чудесный человек. Но смешно, что в “Белеет парус” Катаев изобразил себя в непосредственном, рефлексирующим Пете, а младшего брата — в практичном Павлике, который еще ребенком, совершая круиз по Средиземному морю с папой и старшим братом, принят был в компанию пароходной прислуги, все путешествие резался (к ужасу узнавшего об этом отца) в карты — и даже выигрывал у иностранцев какие-то деньги.
Евгений Петров погиб, и книги, сочиненные им вместе с Ильей Ильфом, после войны не переиздавались. Но, как запрещенные, заучивались студентами наизусть.
Вроде бы у Катаева и нет вещей такой же популярности, как “Двенадцать стульев” или “Золотой теленок”, и ушли Петров с Ильфом рано, что всегда дает повод предполагать, какие бы книги они написали, проживи дольше. Но Катаев жизнь прожил долгую и написал много — при всей известности двух повестей и “Одноэтажной Америки” Ильфа и младшего брата место брата старшего, работавшего в одиночестве, все равно, на мой взгляд, прочнее. Слава, выпавшая книгам Ильфа и Петрова, — это слава книг, а совокупность достижений Катаева все равно ставит его выше.