Евгений Петров погиб, и книги, сочиненные им вместе с Ильей Ильфом, после войны не переиздавались. Но, как запрещенные, заучивались студентами наизусть.
Вроде бы у Катаева и нет вещей такой же популярности, как “Двенадцать стульев” или “Золотой теленок”, и ушли Петров с Ильфом рано, что всегда дает повод предполагать, какие бы книги они написали, проживи дольше. Но Катаев жизнь прожил долгую и написал много — при всей известности двух повестей и “Одноэтажной Америки” Ильфа и младшего брата место брата старшего, работавшего в одиночестве, все равно, на мой взгляд, прочнее. Слава, выпавшая книгам Ильфа и Петрова, — это слава книг, а совокупность достижений Катаева все равно ставит его выше.
5
Все любили Олешу больше, чем Катаева, — и я, пожалуй, люблю его больше.
У Катаева нет “Зависти”: он не завидовал, как ранимый индивидуалист Олеша, победителям, сразу же примкнул к ним “Временем вперед” — в каком-то большом, но опять же в ту минуту мало кого интересующем смысле изменил Ивану Алексеевичу Бунину с Маяковским. Избавился от зависимости — и так можно и сто́ит, по-моему, сказать. Но в суматохе советских буден он все же держал в уме, что был одобрен, и как еще одобрен, будущим нобелевским лауреатом — это добавляло знаменитому советскому писателю невидимое, но им самим-то ощутимое измерение. От своего изобразительного блеска он и во “Времени вперед” не отказался: ни один из требуемых властями романов на современную производственную тему не был написан с таким литературным щегольством, с удовольствием, несмотря на заданность.
С удовольствием Катаев писал всегда.
В самом неудачном из-за той же давящей на писательский организм заданности романе — с удручающе банально, по-советски звучащим названием “За власть Советов” — сквозь множество через силу сочиненных страниц проявляется и написанная по-настоящему.
В романе про войну у Катаева среди партизан в одесских катакомбах есть и московский мальчик Петя (сын ставшего взрослым Пети из “Паруса”, альтер эго Катаева не в одном из его сочинений), и местная девочка Валентина (случайно ли имя девочки у Валентина Петровича — не выстраиваются ли имена им в некую лирическую систему?).
Девочка чуть постарше мальчика и за год в катакомбах расцветает. И к мальчику, с которым вчера еще цапалась из-за всяческой ерунды, относится уже отчасти по-матерински. Петя видит, как у Валентины начинается любовь со взрослым молодым человеком, и сам еще не догадывается, что любит ее, — за него догадывается автор, замечая, что любовь Пети к ставшей другой у него на глазах девочке была любовью ко всему еще и безответной, без чего, наверное, самая первая любовь невозможна (как, наверное, и последующие — горький смысл, может быть, и возникает от того, что за самой первой любовью последуют новые и тоже не будут последними).
“Валентина ни разу не приснилась Пете, но все, что снилось ему теперь, было ею”.
В мемуарном романе Василия Аксенова я прочел очень похожую фразу — и понял, что в Аксенова, который при чтении “Власти Советов” был заметно (на восемь лет) постарше меня, она тоже запала: среди строго повествовательного текста будто набрана была курсивом (но весь-то ведь и фокус, что не курсивом, а тем же самым шрифтом, что и остальные фразы).
Олеша записал, что Катаев проехал мимо него по улице Горького на такой огромной машине, будто едет он в комнате.
Но мания величия была не у имевшего машину Катаева, а у безлошадного Олеши.
Олеша почувствовал эманацию изящества, исходящую от рукописи (не машинописи) “Зависти”, — и заставил себя думать, что на все происходящее смотрит теперь из вечности.
Катаев такой роскоши позволить себе не мог: он не собирался быть нищим и морить семью голодом.
Но я не намереваюсь лень (пусть и вынужденную) сидящего целыми днями (и обычно без денег) в кафе “Националь” Олеши противопоставить подневольному труду конформиста Катаева. Я хочу лишь напомнить еще об одном выгодно отличающем Валентина Петровича от многих и многих даре Катаева.
Он не только литературу (как многие и многие) любил — он любил литературную работу, ту работу, что многим и многим казалась рутинной (и им приходилось к ней себя принуждать).
Бедствующий Олеша, автор “Зависти” и “Трех толстяков”, не мог заставить себя заняться малыми формами — тем, чем они вместе с Катаевым кормились в молодости.
А Катаев и в большой славе не гнушался юморесками и фельетонами — не гнушался и не стеснялся этой работы, доставлявшей ему такое же удовольствие, как и прочие литературные занятия. Ему бы ни при каких гонениях не грозила нищета. Другое дело, что выстраивал он стратегию жизни так, чтобы не стать объектом гонений, опасных для всех писателей.
Но и он — при советской власти это и невозможно (на то и щука в литературном море) — не избежал неприятностей.
Прославленный забытой ныне “Белой березой” Михаил Бубеннов — тоже мой сосед, но не по Переделкину, а по Беговой и по Лаврушке — не раз выступал критиком-щукой. И на Катаева напал еще раньше, чем на Гроссмана.
Мы тогда жили на Беговой. По телефону звонить приходилось через коммутатор — и подвал, где располагалась служба коммутатора, был прямо перед моими окнами.
И вот все в наших выстроенных пленными немцами домиках узнали, что Бубеннову позвонил Сталин: хвалил его за правильное направление критики (не помню только, за погром Гроссмана или за Катаева он хвалил Михаила Семеновича, крупного, мрачного, пьющего мужчину).
Помню, как смотрел я на заложенные кирпичом окна коммутатора — и старался себе представить, как телефонистки при ярком электрическом свете соединяют товарища Сталина с Бубенновым.
Катаев сказал Бубеннову при встрече: “Ты у меня из кармана вынул миллион”. И сел исправлять уже опубликованный роман — мне кажется, что миллион Валентин Петрович себе вернул. Прав был Алексей Александрович Сурков: одни пишут для миллионов рублей, а другие артистически христарадничают в “Национале” — каждому свое, как было написано на воротах одного учреждения.
Дачный участок Катаева — между участками двух детских писателей.
Правда, Корней Иванович после войны обращался к детской аудитории старыми (и похоже, бессмертными) сочинениями вроде “Мойдодыра”.
А Кассиль и хотел бы вернуться к взрослой прозе, но теперь уже все получалось для детей (для того юношества, которому давно надо было перейти на серьезное чтение, но умственная лень мешала).
Что мог сделать Лев Абрамович, если по-катаевски лихо изображенный им в “Швамбрании” младший брат Оська, когда стал взрослым, был расстрелян?