Вечером он вернулся весь в синяках и кровоподтеках. Ни слова не сказал о том, как его били в п л е н у.
Платона, отца Вадьки, беспокоила склонность сына. Он продал свое двуствольное, резное, штучное ружье фирмы «Август Лебо», хотя и был страстным охотником. Припасы — порох, дробь, пистоны — оставил, иногда ходил на утиную тягу или за куянами с берданкой соседа. Припасы находились в сундуке под замком.
После «плена», когда никого не было дома, Вадька сорвал гвоздодером замок и стащил из сундука мешочек пороху. Двое суток никто с Тринадцатого участка не видел Вадьку. Фаина с плачем бегала по улицам, ища сына и уговаривая детвору поймать и привести ее разбойника. Поиски, несмотря на то что в них участвовала целая уйма ребятишек, ни к чему не привели. К вечеру третьих суток, когда мы, осажденные в междугорье нашими противниками с Одиннадцатого участка, покатились вилючим ручьем к баракам, со стороны землянок, куда никто не успел отступить, появилась ватага мальчуганов, катя тележный передок, над которым торчал ствол, похожий на ствол старинной пушки. Заметив это боевое сооружение, мы вдруг услышали, как резко оборвался шум погони. А вскоре сообразили по шелесту плитчатых камней, что наши преследователи повернули и чешут вверх по склону восвояси. Ватагой, выскочившей со стороны землянок, командовал Вадька; среди своих соратников он был самым маленьким.
Мы увидели, что он указывает нам жестами отступать быстрей вниз, и ринулись в междугорье, чтоб не зацепило пушечным зарядом.
Когда мы прекратили удирать, возле пушки уже не осталось никого, кроме Вадьки. Он глядел на наших противников, карабкавшихся на гору. В руке пылал факел. Вадька помахал огнем и ткнул в заднюю часть ствола, покоившегося на толстенных бревнообразных распорках. Из дула пушки выкинулся шар дыма. Нутряно гукнуло. Кое-кто из нас присел, услышав выстрел. Что-то завизжало и стало шваркать, рикошетя по камням вершины, далеко впереди наших улепетывающих противников.
Когда все повернули головы к пушке, Вадька, размахивая дымящимся факелом, вприпрыжку бежал к своей ватаге, которая приветствовала его задорным кличем.
Вскоре, завидев на изволоке Первой Сосновой горы наряд конной милиции, мы бросились врассыпную, попрятались в будках и комнатах. Не было в этот вечер на участке мальчишеского гомона, все отсиживались кто где, боясь попасться на глаза милиционерам, которые, как мы считали, должны обязательно разыскивать пушкарей. Многие из нас знали, кто выстрелил из пушки, и молчаливо клялись себе не выдавать виновника, если будут допрашивать. В этот же вечер Вадька вернулся домой. Мы ждали, что Фаина будет кричать на весь барак, налетая с плеткой на сына, а Платон — увещевать ее своим гранитным басом, подставляя при этом под плетку ручищи-рычаги. Но в комнате Мельчаевых стояла странная, обескураживающая тишина. Лишь позже я понял, что Фаина не решилась отхлестать сына, чтоб в бараке не подумали, что стрелял из пушки именно Вадька. Она, да и Платон боялись, как бы не пришлось платить за Вадьку разорительный штраф. О том, что содрогнувший горы и низину выстрел произвел их сын, они догадались мгновенно.
Либо милиция плохо расследовала, кто упер от музея ствол пугачевской мортиры, прикрепил его к тележному передку и шаркнул по ребятам Одиннадцатого участка чугунными обточившимися шарами, которыми мелют на электростанции уголь, либо на дознание попадались мальчишки, не привыкшие л е г а в и т ь, но опасный Вадькин поступок остался не раскрыт.
В июле 1938 года, когда мы узнали, что японские самураи потеснили наших пограничников близ озера Хасан, Вадька Мельчаев сбежал из города. Через неделю Платон обнаружил в кармане выходного пиджака лоскут географической карты. По голубому было нацарапано красной тушью:
«МАМА, ПАПА, НЕ ИЩИТЕ, УЕХАЛ НА ВОЙНУ. В».
Он вернулся только следующим летом. Рассказал, что покамест ехал «зайцем» на поездах, где на пассажирских, где на товарных, дальневосточные войска прогнали самураев, поэтому и не пришлось участвовать в боях на озере Хасан. Поговаривали: «Японец скоро еще сунется. Ему вложили, но совсем он не протрезвел. Снова наскочит. Как пить дать — наскочит».
Вадька смекнул, решил задержаться в Приморье. В милиции наврал, что кинулся в бега из-за отчима, жестоко с ним обращавшегося. Свой адрес наотрез отказался назвать и фамилию родительскую скрыл. Его определили в детский дом города Артема.
После того как японцы вторглись в Монголию и обстреляли тамошних пограничников, Вадька удрал из детдома в надежде быстро добраться по железной дороге до Маньчжурии, перейти границу и водой проскочить из озера Далай-Нор в озеро Буир-Нур, из которого вытекает та самая река Халхин-Гол, куда, по слухам, двигались наши дивизии, чтобы вместе с монголами прогнать захватчиков.
На станции Борзя, когда он вылезал из хоппера, его поймал сцепщик и передал оперуполномоченному линейной милиции. Оперуполномоченный, бывший беспризорник, вызвал Вадьку на откровенность. Вадька р а с к о л о л с я и был отвезен в Читу, оттуда — в Артем. То, что Вадька чуть не добрался до самой границы, распалило его воображение, и он опять «рванул» из детдома. На этот раз Вадьку задержали пограничники, вымыли его, донельзя запыленного, в светлой холодной Аргини и отправили в Борзю. Здесь Вадька, отчаявшийся достичь Халхин-Гола, допросил коварного оперуполномоченного отправить себя в родной город. Дали сопровождающего, и тот привез Вадьку в Железнодольск.
По тому, с каким запалом Вадька рассказывал о своих путешествиях, было нетрудно понять: приохотился он колесить по огромным пространствам страны и ему по-прежнему свербится попасть на войну и совершить такой подвиг, чтобы маршалы хвалили наперебой.
Надолго он не задержался дома. В мороз, подобный сегодняшнему, в е р х о я н и с т ы й мороз, как говорил о жестоких холодах географ Тихон Николаевич, он пропал бесследно. Мы только могли догадываться, что Вадька поехал бить белофиннов.
После окончания войны с белофиннами Вадька написал родителям, что участвовал в прорыве «линии Маннергейма», ранен, лежит в госпитале, что, излечившись, вернется в сто двадцать третью стрелковую дивизию, будет жить в семье какого-то комбата, который хочет его усыновить.
До этого вот своего приезда он больше ни разу не появлялся в родном городе.
С тех пор я не видел Вадьку. Не мудрено позабыть. Но я бы узнал его с первого взгляда, если бы не эта миниатюрная офицерская форма, не красноватые волокнисто-напряженные ожоги на лице.
Разогреваясь, Вадька побежал вдоль железобетонной стены, отороченной по гребню колючей, прикрепленной к фарфоровым изоляторам проволокой. Возле стены тянулась рвом в черном снегу тропинка для патруля. Неподалеку от дома, подле которого табунился народ, высовывалась по ту сторону стены сторожевая вышка. На вышке — часовой в тулупе. Заслышав повизгивание снега, часовой крикнул бегущему Вадьке:
— Назад!
Вадька продолжал бежать.
— Назад!
Часовой клацнул затвором.
— Вертайся, начальника караула вызову.
— Не привыкай стращать. Я под залп «катюш» попадал. Меня не застращаешь.
— Не положено. Увидють — мене же вколють...
— Во-первых, не привыкай стращать, во-вторых, привыкай мозгой крутить. Увидел — парнишка бежит, по всему видать — фронтовик. Сообрази: ноги замерзли у фронтовика, пусть пробежится.
— Не положено, увидють...
Вадька побежал к дому. Я вышел ему навстречу и, когда он наскочил на меня, облапил его.
— Ну-ка, пусти.
— Серегу Анисимова из своего барака помнишь?
— А то.
Я отпустил Вадьку.
— Здорово, Сережка. Со встречей.
— Давай, что ли, поручкаемся?
— Без этого нельзя. Вырос ты — ого! Поднимешь руку и по дулу зенитки сможешь похлопать. Я заметил тебя, думаю: «Серега, не Серега?» Ты тоже сомневался: я это или не я?
— Ага.
— Годков пять еще — и совсем бы не признали друг друга.
— Пожалуй.
— Значит, ты в ремесле́. Какую специальность получишь?
— Газовщика коксовых печей. Ты кем сейчас?
— Служу.
— Я в том смысле... пулеметчик ты, радист или адъютант?
— Что прикажут, то и выполняю.
Вадька взглянул на шоссе. На обочину съезжал грузовик. Кузов набит заключенными, сидят спиной к охране, отгороженной от них дощатым барьером.
— Ты к кому, Вадьк?
— К маме. А ты?
— К Васе Перерушеву... Больно суровая зима.
— Здесь она райская! Озяб — в помещение. На фронте — вот где суровая. Ни костра, ни печки. В окопах, в ячейках, среди развалин. И то дюжим. Солдатские шинели, как известно, на рыбьем меху. Эх, с фронта сорвался. Самый решающий момент наступил и хлоп — надо ехать по семейным делам.
— По-моему, ты должен остаться.