— Да где вы зародились, деточки мои?! Д’ вы — кровь с молоком! Да сроду-роду не встречала людей красивше. Д’как шибко вам поглянулся наш надея — Сереженька!
Мама не останавливала бабушку, хотя ее и смущало то, что она часто прикладывалась к рюмке, и то, что она почти беспрерывно говорила. Наверно, мама знала, с какой целью пришли Дедковы, и она легко переносила неловкость за бабушку, потому что отодвигалась другая неловкость — страшная.
Мария Васильевна примостилась на сундуке, на моем привычном месте, спиной к угольнику. Она чуждалась Лукерьи Петровны, даже чокаться не желала: поднимет рюмку, но не сделает встречного движения. В ее взоре, обращенном к маминому лицу, была такая искательная пристальность, словно от мамы целиком и полностью зависела ее судьба. Дядя Леша в противоположность ей был беззаботен, торжествен, питейные призывы Лукерьи Петровны нравились ему, он пил за ее здоровье, опять наполнял рюмки вином, улыбчиво дожидался минуты, когда совершится то, ради чего приехал вместе с женой. Его не покидала уверенность в том, и кагор укреплял ее, что все произойдет, как желательно Марии Васильевне, мне и ему.
— Бабусь, тебе надо просвежиться на ветерке, — сказал я.
Попытка выдворить Лукерью Петровну из комнаты мне представлялась невероятной. Еще не опорожнена бутылка с кагором, и студится шампанское в цинковом ведре. В первую голову, для нее небесная радость — компания грамотных людей. Бабушка не умеет ни писать, ни читать, поэтому, должно быть, относится к ним с чувством обожествления, или, может, просто они в ее уме, — она родилась в год отмены крепостного права, — вроде графской семьи Прозоровых, собственностью которой были ее родители, совсем не готовые к свободе: «Мы были графские и умрем графские».
— Зачем просвежаться? В комнате недушно. Сквозняки шастают в подполе. Слышишь, в щелях около западни сипят? Да, голуби мои красные, чё ж плохо закусываете? Леша, сыночек, ешь. Не побрезгай. Снедь у нас простецкая. Ты бы в старо время пожаловал гостевать в Ключевку. Объелся бы, обпился!.. Станица бы вся на радостях гуляла. Ветчи́ны бы всякие не магазинные, ну их, домашние, колбасы всякие, варенья-вишенья. Опохмеляться тама-ка было легко. Мой свекор пил запойно. Бывалычи, достану из бочки соленый арбуз... Сожрет — и на поправку пошел. Вдобавок умоломурит головку лука поболе кулака — и вовсе окостыжится. Кушай. Чем богаты, тем и рады.
Мария Васильевна слушала Лукерью Петровну не без интереса, но досадливо переглянулась со мной: нельзя, дескать, полагаться на твою бабушку. Я виновато вздернул плечами и уловил решимость в том, как она скользнула локтем по клеенке и, прислонив к вискам ладони, промолвила осекшимся голосом:
— Мария Ивановна, вы ведь знаете, что нас привело сегодня?
— Я помру. Совесть сгложет. Тоска покою не даст.
— Сгинет она, милые ласточата.
— Мы не претендуем... На усыновление вы не согласитесь... Мы... Пусть он живет у нас в учебную пору. Он должен образовываться. Условия у мальчика оставляют желать...
— Мы изо всего барака ему условия создали, — сказала бабушка. — Ни у кого нет таких условиев. У кого угодно спросите.
— Мама, есть условия повольготней. Девчонки Брусникиных в отдельной комнате спят на кроватях с панцирной сеткой. О прекрасных условиях говорится. Каменный дом, кухня, круглые сутки горячая вода, в общем условия из условий, — вот о чем, мама. Мы с тобой, мама, чурки с глазами. Побеседовать и наставить не умеем. Сережа недавно о магнетизме спросил... Я стала ему гипноз объяснять, черную магию. Помнишь, в поповском доме книги на чердаке валялись. Там книга про личный магнетизм была. Я и рассказывать ему. А он: «Мамк, мы проходим земной магнетизм». Я слыхом не слыхала об этом. Со стыда чуть не сгорела за свое невежество.
— Подь ты к чемору. Гамнетизь... Гам... Пфу. — Бабушка подняла в северный угол карие по-молодому блестевшие очи, перекрестилась. — Оборони, Христос, страдалец и защитник наш, оборони от гам... от гоморры и содома (ребятишки по коридору ильно конские табуны топочут), оборони от сглазу, от лихих людей, от малой и крупной потери.
Я поражался выдержке, присущей дяде Леше. Александр Иванович, если бы был жив, никому из них не дал бы высказаться, раскричался бы, выбежал, распахнув пинком дверь. Дядя Леша от нетерпения только разводил локти. Верхняя пуговка на его тенниске отскочила, меж отворотов высунулась голова волосяного орла.
— Вы усложнили ситуацию, товарищи женщины, — сказал дядя Леша, будто председательствовал на собрании. — Любую ситуацию необходимо упрощать до ясных элементов.
— Хитренькие, — перебила его бабушка, — станете Сережу содярживать и учить. Он у вас и у вас. Опосля вы наймете защитника, и у нас отберут его. Они, мол, настоящие родители, а мы сбоку припеку.
— Упрощаем ситуацию. Мы даем подписку не претендовать на родительские права...
— Сынок, за ним догляд и уход нужон. Вы оба каждый день на работе.
— Предусмотрели. Наймем старую даму. Француженка. Образованная.
— Слава богу! Погоди, сахарный, господское воспитание теперича разве дозволяется? Не притянут вас за ушко да на солнышко?
Дядя Леша приуныл.
— При чем тут господское? — буркнул он.
Бабушкино лицо сделалось каким-то допросным.
— Чье ж тогда? Последнюю капельку собираетесь у нас отобрать.
Взмахом ладони мама как бы отодвинула Лукерью Петровну вместе с ее намеренно кусачим вопросом в сторону.
— Мария, Алексей, — сказала она, — за вашей охотой выучить Сережу редкостное благородство. В ноги хочется вам пасть. Ему очень повезло. Где еще он встретит такую доброту к себе? Ясным-ясно — я никогда его не обеспечу и не образую серьезней вас. Но он у меня один, как солнышко. Вы молодые. У вас будут сыновья и дочери. А меня с ними, с двоими, замуж никто не возьмет. Пускай ездит к вам по своему желанию хоть на день дважды. Не могу я согласиться отдать Сережу.
— Согласишься! — закричал я. — Мария Васильевна и дядя Леша выручить меня хотят.
Бабушка вдруг захныкала с девчоночьей ноткой в севшем от вина голосе.
— Выручить? На меня наветки дает. Колотит-де, затиранила-де вусмерть бабуся. Провинится — маненько почикаю по мягкому месту. Чё я, лиходейка родному внуку?
— Ты зверюга! — опять закричал я. Невыносимо было ее рассчитанное на самую обезоруживающую жалость притворство. — Тебе б палачом... Ты даже своих детей бросила...
Бабушка заплакала, утиралась пестрым ситцевым фартуком.
— Отольются тебе, ворог, слезоньки мои. Тебя не то что чикать... Тебя бревном по башке бить...
Мария Васильевна сникла, склонясь над столом. Волосы скользнули по щекам, занавесили глаза.
— Мальчику, — промолвила она, — необходима атмосфера человечности. Отношение Лукерьи Петровны ожесточает его.
— Мое отношение справедливое.
— Помолчи, мама. Не даешь людям говорить.
— Они ведь напраслину возводят. Коли я беззащитная, дак и наговор можно на меня... Я правду найду.
— Мама...
— Не стану молчать. Прав голоса не лишена.
— Мария Васильевна, у мамы изношенные нервы. Горюшка хлебнула через край. Не сердись на нее. Я расшибусь, чтобы она по-человечески к Сереже... Она послушается... Я расшибусь.
— К несчастью, — вздохнул дядя Леша, — старость — это неизменность. Вы поймите, Мария Ивановна, не корысть нами движет. У Сережи хорошие задатки. Мы большого человека из него вырастим. И, к вашему сведению, детей с Марусей у нас не будет. Вы красивая. Вас возьмут замуж. Правильно, ребенок — это препятствие для нового брака. Вы непременно выйдете и еще родите сына, не одного, наверное.
— Незачем ей мужья. Они ей, как Петровкам варежки. От первого ворога до сих пор не опамятовалась. Живет в спокое. Все сготовлю, постираю, никакая моль не подберется. Живи себе да живи. Прямо форменный рай.
Дядя Леша хмыкнул и покрутил склоненной головой, озадаченный бесстыдством Лукерьи Петровны.
— Простите нас, — сказала Мария Васильевна моей матери. Она взяла с голубого тканьевого покрывала, которое было наброшено на мамину кровать, свою шляпу с колышливыми полями.
— Голову-т серебряную оставьте.
Жалобная просьба Лукерьи Петровны привела Марию Васильевну в состояние недоумения.
— Серебряную голову?
— Ну, бутылку энту, в ведре.
— Пейте на здоровье.
— Вот спасибочки, доченька, уважила старую перечницу. Дай-ка я твою рученьку поцелую.
— Вы не посмеете...
Бабушка подскочила к Марии Васильевне, долго ловила ее руку, а когда это ей не удалось, с усердием чмокнула в трикотажный шелк над плечом.
Они вышли. Я кинулся за ними и был схвачен матерью и бабушкой.
Ночью мама спустилась с кровати на пол. Я не спал. Стояла летняя, без ветра, ночь, но я лежал скорчившись в три погибели, как в январскую стужу: так было горестно и безнадежно.