Солнце припекало. В небе плыли редкие тучки, белые, взъерошенные, точно куры, что кудахтали с перепугу и носились по дворам. У крайней избы стоял мотоцикл. На крыльях и на спицах колес еще блестели капли воды, а мотор успел уже остыть. Те двое немцев переправились через реку бродом, когда-то там пролегала старая дорога. У них, видно, были хорошие карты, раз они знали про этот брод. Немцы аккуратно обходили все дома, рюкзаки их разбухали, а сапоги покрывались желтоватой пылью деревенской улицы.
Партизан было четверо. С пригорка все тринадцать дворов деревни — как на ладони. И оба немца на мушке. Похитителей масла, яиц и сала можно было бы прикончить. Дело нехитрое. Но вдали за холмом и церковью расположилась воинская часть. Стоило прищуриться, заслонив от солнца глаза, и становились видны орудия, танки, машины, клубы пыли на дороге, муравьи-солдатики. Немецкая армия отступала.
Ждали долго, терпеливо, и Язеп впервые обнаружил, что мысли в таких случаях вращаются по кругу. Снова и снова ему вспоминались тихое ржание лошадей в конюшне, отвесно приставленная к сеновалу лестница, запах сухой тимофеевки и жаркие мягкие руки жены. Кожа нежная, всего горячее она была с тыльной стороны повыше локтя, и Язеп целовал это место по многу раз.
И теперь он помнил — не меньше ста, а то и полтораста, определить точнее он не мог, хоть и пытался, в душе ругая себя за пристрастие даже меру любви выражать числами. Жена осталась внизу, и добрая половина воспоминаний осталась внизу, а воспоминания только тогда хороши, когда все они при тебе. Возможно, те двое проигранную войну считали своей победой. Две пули-замолкнут и эти. Искушение было велико. Язеп крепче сжал приклад, ствол неотступно следовал за теми двумя — от дома к дому, от двора ко двору, из коровника в коровник.
Язеп знал, что за спиной мародеров стоит отделение, шесть или восемь, а может, и двенадцать человек, за отделением — взвод, за взводом — рота, за ротой — батальон. Они словно спаяны: толкнешь одного — придут в движение остальные, как костяшки домино на столе.
Пушки, танки, минометы, пулеметы. Разбудишь лавину, и деревню сотрут с лица земли. Орудия дадут залп по тринадцати дворам, девятнадцати мужчинам, двадцати семи женщинам и сорока одному ребенку. Немцы, пожалуй, не поскупятся на боеприпасы, чтобы отомстить за двух солдат. А может, поскупятся. Боеприпасы стоили марок, многих марок. К тому же Советская Армия наступала, боеприпасы могли пригодиться. Впрочем, все будет куда проще. Тьиу, тьиу! — просвистят две пули.
Война для этих двух закончится, а потом пришлют взвод с крупнокалиберными пулеметами — и деревни не станет. Партизаны знали тропку через болото, но всем жителям вряд ли удалось бы там пройти. Что могли сделать четыре винтовки, две ручные гранаты и два кинжала против махины, стоявшей за спиной этих двух?
«Нас приперли к стенке, — думал Язеп. — Смерть взяла нас за глотку, и все, что в наших силах, это плюнуть в лицо палачам. Разъярить их. Чтоб они расстреляли наших жен, детей, отцов, матерей и дедов. Сколько пуль в немецком автомате? Как будто тридцать две, то есть нужно три обоймы, чтобы перебить в деревне всех до единого, если мы проиграем бой, а мы, конечно, его проиграем. Что делать человеку, припертому к стенке?
Сидеть и ждать. Не то что раньше, когда, не моргнув глазом, нажимал гашетку. Теперь ты связан по рукам.
Можно было не считаться с людьми, пока те были для тебя чужими, а попробуй-ка сейчас занеси нож над своими».
Кожа была горячая и нежная лишь с тыльной стороны руки повыше локтя, а ладони царапали шею, когда жена обнимала Язепа, прижимаясь к нему, и тогда он чувствовал подушечки мозолей, и в каждой такой подушечке билось сердце, отливала и притекала горячая кровь, а потом Язеп вспомнил то, чего нельзя было вспоминать, потому что этого не выразишь ни числами, ни словами.
У троих в деревне были жены, дети, родители, родичи. Эти трое не хотели стрелять.
У четвертого не было никого. Он хотел стрелять.
— Ты бери долговязого, — сказал Язепу тот, у которого никого не было Я возьму другого, того, что поменьше, с нашивками, а Петер с Кажем пускай подстрахуют.
— Какого мне взять? — переспросил Язеп.
Фашисты стерли с лица земли одну деревню, и тот четвертый, которому во что бы то ни стало хотелось стрелять, был из той уничтоженной деревни. Родных его убили, и он жаждал мстить. Он уверял, что этих двух никто не хватится, что теперь, мол, самое время, немцы драпают, только пятки сверкают, чего с ними цацкаться.
И его нельзя было переубедить.
Между тем солдаты зашли в дом Петера, и Петер подумал о том, что станет с деревней, если они прикончат этих двух. Там, на пригорке у церкви, их ждали остальные, голодные, как собаки. У Казимира они побывали в самом начале, его дом стоял ближе всех к броду, церкви и орудиям. Казимир смотрел во все глаза, когда немцы входили к нему в дом. Ничем особенно они не могли поживиться, потому что борова Казимир заколол и зарыл в саду, но в трубе еще висело несколько окороков, жаль, конечно, да ничего не поделаешь. Сынишка Казимира уже бегал по двору. Все в порядке, убивать этих двух не имело смысла. И уж так само собой получилось, что в тот момент, когда четвертый партизан (по имени Алоиз) сказал: «Ты бери того долговязого», — остальные трое переглянулись и подумали об одном и том же.
Нельзя.
Но бесполезно было бы переубеждать четвертого. Он даже не видел немцев. Он видел прожорливых волков с оскаленной пастью. Он только и ждал, чтобы те подошли поближе. Бить надо без промаху. Звери рыскали из дома в дом. Взять наизготовку!
Трое партизан навалились на четвертого и связали его ремнями, потому что их товарищ сопротивлялся и удержать его не было никакой возможности. Потом они сидели на корточках в кустах, придерживая спадавшие штаны, и глядели вниз, туда, где немцы обирали деревню. Четвертый лежал на земле и ругался последними словами: