темно-красные спелые ягоды сами в рот лезли, и было их так много — рви, глотай, клюй, не двигаясь с места.
Что за вопрос! Кому не приходилось забираться на вишню и лакомиться ягодами. Если вас под деревом ожидала девушка, тогда другое дело — ягоды сыпались в шапку или платок. Знаю, знаю, вишней вас не удивишь, но что поделаешь, раз я сижу на дереве и уплетаю за обе щеки. Да, я ненасытен, я потерял всякую меру. Даже вкуса не чувствую. Я не гурман. Я знаю, сколько веток очистил, но не смог бы сказать, сколько ягод у меня в желудке, меня, откровенно говоря, это ничуть не волнует.
И тут я сделаю такое признание: дни — это ягоды, а ягоды — дни. Я уж съел кусок своего века, сколько мне его пока было отпущено. Подобное сравнение пришло мне в голову солнечным летним днем, когда я гостил у старика на хуторе близ Даугавы. Голубые облака не спеша плыли по небу, и солнце выглядывало сквозь них, точно перепачканная медом морда медведицы. Старик сидел на пригорке. Шелестела трава, густая, высокая.
Кожа на лице у него была свежая и морщин немного. Ему можно было дать лет семьдесят, не больше. Во всю голову белела лысина, на подбородке редкая калмыцкая бороденка, а под прямым и крепким носом выгнуты стрелы усов. Волоски их жилисты и жестки; конечно, я не решался потрогать их руками, хотя, не скрою, такое желание было, но как это вдруг я стану ощупывать усы у почтенного старца?
Голос у него был ясный, язык не заплетался, что нередко бывает со старцами, и взгляд был нацелен прямо на меня, когда я, вдоволь наевшись вишен, уселся с ним рядом. Твердый такой взгляд, будто две свинцовые дробинки вот-вот вылетят из прищуренных глаз.
— Дедушка, — сказал я, — жизнь-то как свою прожил?
— По-всякому, — ответил он.
— А ненасытным тоже бывал?
— Ненасытным?
Он то ли не понял, то ли сделал вид, что не понял вопроса, но мало-помалу глаза его отогрела улыбка, свинцовые дробинки переплавились в серебро, и старик сказал:
— Как же, как же! В свое время, в молодые годы, был и я ненасытным. Лет до пятидесяти, ну, а потом воздержанней стал, норовил съесть поменьше да повкуснее.
— А что, времени стало меньше?
— Не то чтобы меньше, сынок, — возразил он, — времени всегда довольно. Ты вот думаешь: что ему, старику, осталось? День до могилы! А я тебе скажу, что времени у всех одинаково, и у тех, у кого один день остался, и у тех, у кого их тысяча.
— Сколько же у тебя за плечами? — спросил я.
— Ни много, ни мало: девяносто один год.
— И ты считаешь, что времени у нас с тобой осталось поровну?
— Да, сынок. Вон погляди, там малые редуты, а левее, чуть подальше, на том берегу, большие валы, там когда-то Петр Первый со шведами бился.
— Да, — сказал я и хотел было добавить: «Ну и что?», но прикусил язык. У старого человека свой манера вести разговор.
— Вниз по теченью, там, за перекатом, где мальчишки ныряют с камня, есть Чертов омут.
— Знаю, знаю. Когда шел к тебе, один сорванец как раз прыгнул вниз головой.
— Теперь-то ничего, а по весне лихо крутит. Как-то мы связали плот, загрузили его камнем и — в омут. Может, думаем, утихомирится черт. Все равно что щепку плот этот выкинуло.
— Ага, — произнес я, — раз уж ты заговорил об этом, скажи, отчего у ближнего берега вода цветет?
— У ближнего берега течет приток Авиексты, а с той стороны — сама Даугава. Пониже-то вода не цветет, там оба течения в одно сливаются, а тут на развилке течет каждое по себе. Разве не знал?
— Нет.
— Вот так, сынок, и со временем. Чтобы что-то узнать, нужно время. Я вот рассказывал, а ты слушал.
Если я завтра помру, ты останешься один, и твое время, как и мое, станет ничем, потому как ты ничего не сможешь узнать от меня.
Я хотел было поправить его: в таком случае он потеряет все, а я лишь миллиардную частицу. Но промолчал, не желая напоминать о неизбежном. Я посмотрел на сливающиеся течения рек и понял, что старик прав.
Старик не потеряет время, — время потеряет старика.
— Отчего же ты стал воздержанней?
Старик ухмыльнулся в усы, словно раздумывая, можно ли мне довериться, потом сказал:
— Ты вот думаешь, что ты сейчас съел? — спросил он.
— Спелые вишни, — ответил я, взглянув на дерево.
— Как бы не так! Бомбы ты ел.
Неплохо сказано! Я смеюсь с удовольствием, в животе у меня булькает. Если тебе девяносто, каждая лишняя ягода, съеденная тобой, может оказаться бомбой, способной взорвать твою жизнь. И такой же бомбой может оказаться лишний шаг, долгое сидение на солнце, легкий запор, — короче, когда тебе девяносто, весь мир начинен взрывчаткой, всегда угрожающей отправить тебя на тот свет.
— Дедушка, неужто и правда, что, начиная с пятидесяти, для тебя на ветках вишни висели только бомбы?
— Да, да!
Ягоды — дни мои, и дни мои — ягоды! Я молод и ненасытен, ничего не поделаешь, мне ведь в три раза меньше, чем старику, а спелые ягоды сами в рот лезут.
Как это здорово, уплетать за обе щеки вишни! Опять забираюсь на дерево, листва ласкает мои волосы, солнце, точно медведица, шершавым языком лижет мои глаза, я жмурюсь и устраиваюсь поудобней на суку.
Да, теперь вижу! Не зря старик предостерегал! Действительно, все ветви увешаны бомбами. Прямо глаза разбегаются, я загребаю ладонями справа и слева, ссыпаю горстями в рот, переминаю их крепкими губами, толку языком, как пестиком. Кто-то должен есть эту взрывчатку, а если желудок у меня луженый, почему бы не есть ее мне? Хватать губами, клевать по-птичьи, я,