Галирж лежал, вытянувшись во весь рост, в своем теплом мешке. Неожиданно у него возникло отвратительное ощущение, будто он лежит не на раскладушке, а на операционном столе. Это ощущение переходило в страх: он распластан на смертном ложе. Он встал. Позвал Оту.
Вокроуглицкий медлил — не хотелось мазаться в мокрой глине и снегу, выбираясь из воронки. Но Галирж позвал снова, настойчивее. Ота неохотно пошел к нему.
Над искореженными деревьями поднялся сноп огненных языков. Сосняк затрясся и исчез в клочьях удушливого дыма. Галирж упал, сунул голову в запорошенный снегом куст. Вокроуглицкий увидел лежащего на земле Галиржа.
— Джони! — крикнул он испуганно.
— Где ты? — не поднимая головы, отозвался Галирж.
— Я здесь, — сказал Вокроуглицкий, — но хотел бы не быть здесь.
Он хорошо понимал создавшуюся ситуацию. «Немцы поняли, что наши пушки ведут огонь по их батарее, и стали бить сюда. Ну и свистопляска! Черт побери эти кровавые видения Джони!»
— А куда ты, собственно говоря… — сказать «идешь» он не мог, а «ползешь» не хотел.
— К тебе. Закурить, — лгал капитан.
Немцы накрывали в сосняке квадрат за квадратом. Взрывы, взрывы, взрывы. В воронке Галирж и Вокроуглицкий держались вместе.
— Ты здесь в таком дерьме, Джони, — сказал Вокроуглицкий, — а Станек, наверно, сейчас в Большом театре.
Галирж молчал, делая вид, что эта тема его не волнует. А самого точила зависть.
«Наше посольство! Я тут должен при каждом выстреле кланяться до земли да сидеть в воронке весь в грязи. А Станеку президент будет вручать награду». Галирж ухватился за обнажившийся корень сосны, чтобы не скатиться на дно воронки, где стояла вода.
— Как ты думаешь, Джони, Станек после войны уйдет из армии или нет?
Галирж глубоко затянулся.
— Ирка непрактичный, он определенно сядет за парту в консерватории.
— Значит, ты полагаешь…
— Погоди! Музицирование — так он представляет свою жизнь, но он знает также, что наша главная забота будет состоять в том, чтобы сохранить мир, а для этого нужна армия, сильная, хорошо организованная. Ирка это принимает близко к сердцу, так близко, что может отказаться от своей мечты и остаться в армии.
— Мне это тоже приходило в голову.
— И сдается мне, что вы рука об руку пойдете не только по армейской линии. Говорят, что ты уже сейчас здесь обхаживаешь коммунистов. Удивительно, Ота, что у тебя еще нет партийного билета.
— А что? Мне их программа по душе.
— Куда ветер, туда и ты.
— Было бы странно, если б в компартию хотел вступить ты. Но я — что ж тут удивительного?
Капитан должен был признать справедливость его слов: сам Галирж сформировался как сторонник Града[15], тогда как Ота никогда раньше политикой не занимался.
— Ота, — сказал он, — ты слишком спешишь! Видно считаешь, что после войны ослабнет наше влияние и усилится влияние коммунистов. Но и англо-американская армия тоже пробьется до самой Праги!
Галирж размечтался: «Войска союзников будут тоже освободителями. И с ними вернется наше правительство, президент, министерство, мой тесть. Мы будем сильнее».
— Ты полагаешь, например, что Ирка поднимается в гору: собирает награды, братается с русскими, едет в Москву! Но не начало ли это падения?! — Галиржа вдохновляла эта мысль. — А тот, кто сохранил верность, пойдет в гору…
— Понимаю! — сказал Вокроуглицкий. — Ты хочешь напугать меня: тогда, мол, вся моя карьера лопнет. Но если твой Бенеш протягивает руку красным, почему не могу и я? — От быстрой речи сигарета прыгала в губах. — Получается, что ты, Джони, принципиальнее самого президента, честь тебе и слава, но ты и консервативнее его. Политика требует гибкости, иначе тебя ждет то, что ты предсказываешь мне.
Галирж молчал. Он услышал вдруг совсем близко голос штабного адъютанта:
— Пан капитан! Пан поручик! Это вы?
Они вздрогнули. Слышал ли адъютант, о чем они говорили? Решили не отвечать.
— Стой! Стрелять буду! — Адъютант выкрикнул пароль: — Танк!
— Тыл, — ответил Галирж отзывом. — Ты спятил? Это ж мы!
Солдат взволнованно докладывал: они должны собраться и выйти к дороге за лесом, где их будут ожидать машины. Галирж и Вокроуглицкий вылезли из воронки.
— Где мой связной? — спросил Галирж.
Солдат помрачнел:
— Здесь, пан капитан. Залез в ваш спальный мешок.
— Ну и нахал! Спит, конечно?
Голос солдата стал вдруг приглушенным:
— Да. Вечным сном.
Галиржа затрясло. Совсем недавно там лежал он.
Президент приколол к кителю Станека орден.
— Поздравляю вас, пан надпоручик. — Маленькая рука сжала руку Станека. — Как вам служится?
До Станека едва доходил смысл слов. Заикаясь, он проговорил:
— Спасибо… Так, хорошо, пан президент.
Президент со своей свитой удалился. Станек все еще стоял по стойке «смирно». Услышал громкий шепот Рабаса:
— Оратор из тебя, Моцарт, неважный!
Вечером съехались гости. Огромный зал чехословацкого посольства гудел. Станек с восхищением смотрел на белый, цвета слоновой кости рояль с золотыми ампирными украшениями. Наверное, какая-нибудь великая княжна музицировала на нем. Пианист во фраке ударил по клавишам. Мусоргский! «Тоже военный и композитор», — подбадривала в свое время мама. Станек засмотрелся на пианиста. С восторгом слушал его виртуозную игру. «Так я никогда не смогу! — Сжимал и выпрямлял пальцы. Негнущиеся, жесткие, твердые. — Если Рабас не может такими рисовать, то как же я смогу играть?» На душе стало тяжко. Он начал продвигаться к дверям. Пока он был на фронте и с Яной, он верил, что все наверстает. Здесь же, лицом к лицу с великой музыкой, он терял эту веру. Он вышел в соседнюю комнату. Увидел сидящего за столиком Рабаса. Тяжело опустился рядом. Рабас налил ему кахетинского.
— После каждой рюмки ты этажом выше. Глотни. Я уже на седьмом. Тебе надо поработать, чтобы меня догнать.
Станек слышал только последние слова. Догнать!
— Никогда уже не догоню, Карел. Никогда. — Он отпил из бокала и взволнованно продолжал: — В мои-то двадцать шесть? Что я могу? Бренчать на фортепьяно вот этими грубыми пальцами! Посмотри на них. Видишь? — показывал он Рабасу. — Из олова, как твои! А сочинять? Пара дилетантских композиций, больше ничего! — взволнованный тон сменился унылым: — Война украла у меня молодость. Не шесть! Одиннадцать лет я потерял! Понимаешь это? Всего вместе одиннадцать лет!
— Оставь ты эти подсчеты, Иржи, — отмахнулся Рабас. — У нас ордена на груди, а ты ноешь. — Рабасу было жаль Станека. Знал, что тот говорит горькую правду, но хотел умерить эту горечь. — Ты вернешься к своей музыке. Увидишь!
Станек взорвался:
— Как я могу вернуться в молодость? Как? Я должен начинать с того, с чего начинают в пятнадцать лет.
— Ты сможешь, Иржи, — уверял его Рабас. — Я верю в тебя!
— Я в себя уже не верю! Война засосала меня целиком.
Рабас сочувственно погладил его руку, но сказал твердо:
— Не говори так! Ты не должен стать вторым Рабасом!
— Я уже стал им. Война отняла у меня музыку. Я разбит, опустошен. Вот как мне служится, пан президент!
Из зала донеслись аплодисменты. Из дверей выходила публика. Зал готовили к танцам. С середины были убраны ковры. Музыканты рассаживались вокруг белого рояля.
В траншее у дороги за лесом оба разведчика пригнулись. За дорогой расстилалось широкое ровное поле. Белизна снега оттесняла тьму. Снаряды, падавшие раньше в лес, разрывались теперь в поле.
Галирж заметил вдалеке на белом поле белую фигуру. Она понемногу росла, приближалась. Солдат? Одни? Человек шел с трудом, проваливаясь в снег. Галирж затормошил Вокроуглицкого:
— Видишь?
— Ну и смелый!
— Заблудился? — размышлял Галирж.
Вокроуглицкий видел, что солдат в белом маскировочном халате идет медленно, отставив в сторону руку, и эта рука словно держится за поручни.
— Это связист, Джони! Готовит для нас новый КП.
Галирж взял бинокль. И впрямь связист. Ведет рукой по кабелю, ищет место разрыва. Нашел. Сгибается, шарит в снегу. Взрыв, верно, отбросил второй конец куда-то далеко в сторону.
В поле опять разорвался снаряд.
— Боже, как близко! — прошептал Вокроуглицкий, с ужасом наблюдая за связистом, не прерывавшим своей работы.
Со стороны фронта высоко над полем закружил вражеский самолет-разведчик. Сбросил на парашюте огромную лампу. Поток ослепительного света лился вниз.
Вокроуглицкий сказал:
— Фонарь!
В его слепящем сиянии далеко было видно каждый стебель чертополоха, каждую травинку, торчащую из-под снега. Поле, залитое резким светом, казалось удивительно безжизненным.
— Какая красота, Джони. Посмотри! Эта серебряная равнина перед нами! Словно сияет весь мир!