— Выпьем за линию Мажино, — восклицает Пауль.
— А я предлагаю поднять бокалы за флот Его Величества, — внезапно перейдя на английский, орет Зиги. Уже несколько недель он прилежно зубрит этот язык по самоучителю Лангеншайдта, но заговорить на нем решается только спьяну.
— А я призываю вас выпить за перевооружение, за переоснащение чешской армии, — говорит Капитан, вскочив с места. Выпивает стоя и не глядя швыряет бокал за спину. — Потому что за самих чехов я пить не могу, пошли они к чертовой матери!
— Прошу прощения, — говорит Капитанша, потому что здесь, в словенском винном погребке, несмотря ни на что, царит капиталистическая, если не попросту феодальная атмосфера. — А я вот хочу выпить за РЕСПУБЛИКАНСКУЮ ИСПАНИЮ!
— Кому какое дело, если я самую малость перебрала, — возвещает Женни. Она притворяется, будто все эти офицерские шуточки ее невероятно потешают.
— Мы барышни мирные, — поддакивает Марика, которую застольное политиканство тоже нервирует.
— Выпьем за благополучное возвращение в Винденау, — говорит Соня Кнапп в попытке загасить костер, вспыхнувший в застольной беседе на дне рождения Капитана, и маслом, подливаемым в огонь, служит не столько обильно принимаемый внутрь иерусалимский рислинг, сколько так называемый большой мир и великогерманская политика рейхсканцлера, подступающие снаружи.
Нам, детям, разумеется, не позволяют принять участие в столь далекой, бурной и чреватой всевозможными неожиданностями экспедиции, хотя нас вполне устроила бы и прогулка в ослиной повозке вокруг теплицы или обратно к сараю. Иначе никто бы не заставил нас столько раз чистить и драить повозку, дожидаясь появления ослика, которого нет и в заводе.
Взрослые придумывают новшества, с помощью которых им удается нас так или иначе занять. Тетя Соня и в этом отношении умеет соединить приятное с полезным: таковы, например, наши прогулки вдоль границы. Приятные стороны: прогулка по лесным лугам, ивовые ветви, которые можно срезать для каких-нибудь новых игр, неспешные походы по проезжей дороге вдоль берега Мура и волнующий даже нас, в столь нежном возрасте, взгляд через государственную границу — взгляд на «заграницу», доводящуюся нам так называемой родиной. Разумеется, мы не обнаруживаем там ничего необычайного: те же приземистые кусты, до половины заляпанные серым, давно засохшим илом весеннего половодья, за ними — тополя, а за тополями — великогерманский рейх, тогда как у нас за спиной простирается, к счастью, объединенное королевство сербов, хорватов и словенцев. Однако эту политически окрашенную географию на прогулках легко утаить, особенно — от детей. Поставив перед нами задачу пристально следить за стремительным грязно-коричневым течением Мура, — а вдруг всплывет бутылка с письмом или какое-нибудь особо примечательной формы бревно, — можно захватить наше в общем и целом рассеянное внимание на пять-десять (а при повторении, усиленном догадкой: «А вдруг бутылка с письмом для нас из Граца!» — и на пятнадцать) минут. К тому же здесь водятся приветливые пограничники, радующиеся любому разнообразию в повседневной рутине, — в том числе и появлению людей из замка. Примкнув штык, они стоят навытяжку и глазеют в ту же сторону, что и мы, — да и видят они то же самое: луга с разводами засохшего ила, тополя, а за ними — великогерманский рейх.
— Поздоровайтесь с пограничниками, — говорит детям Капитанша.
— Добрый день, — кричим мы пограничникам на местном наречии.
У пограничников есть будка, есть офицер, а главное, есть повар, который особенно нравится нам с Иреной, потому что на голове у него неизменно красуется красная феска, а рубахи он чаще всего не носит, и голос брюхо похоже на круглый барабан. «Он мусульманин, а по национальности — босниец», — объясняет нам Капитанша, и мое «я» из гостевой комнаты в замке обнаруживает остающуюся для меня загадочной связь между словами «мусульманин» и «босниец», причем последнее мне знакомо по «боснийским банкам», в которых консервируют овощи, и по красной феске, которую мне до сих пор удавалось видеть лишь на кофейных упаковках и в витринах лавок, торгующих курительными трубками, — все это вместе слагается в неописуемо прекрасное и привлекательное триединство земного существования. Тетя Соня вручила этому восточному красавцу-повару, почти красавцу-джинну, подарок — белую жестянку с четвертью килограмма кофе. Мусульманский повар рассыпался в избыточной благодарности: одних только поклонов не счесть! Разумеется, при этом ему пришлось снять феску, но этого я не запомнил или не захотел запомнить, потому что хотя бы на миг снять такой замечательный головной убор, как красная феска, на мой взгляд, недостойно мужчины.
Иногда, на обратном пути с милитаризованной границы, мы встречаем самого Пауля Кнаппа, возвращающегося с инспекционной прогулки по своим владениям. Скажем, он обследует поселок сельскохозяйственных рабочих, разбитый по его собственному проекту, с удовлетворением осматривая ладные кубики выкрашенных в белое домов и не чураясь даже того, чтобы зайти в какой-нибудь из них. Хотя он и не рассчитывает обнаружить ослепительную чистоту, присущую горным хижинам обитателей Тироля, его все-таки неприятно поражает омерзительная восточная грязь под белоснежной раковиной его собственной социальной прихоти и, по его помещичьим стандартам, воистину адский кавардак: выставленные напоказ ночные горшки с неслитой мочой, в которой плавают черные трупики мух, рассеянные по полу лохмотья, очевидно, являющиеся нижним бельем, чулки, кофты и раскатившиеся из мешка, приваленного к печи, картофелины, горы грязных пеленок в раковинах (а Пауль Кнапп так гордится, что провел в эти дома воду), непокрытый стол, обеденная посуда с похожими на засохшую грязь объедками… Цыгане, да и только!
— А разве нельзя быть немного аккуратней? — спрашивает Пауль у сельскохозяйственного рабочего, которому принадлежит этот домик, вовсе не аборигена здешних мест, а переселенца из Сербии. — Раз уж я дал вам хорошее жилье, то неужели так трудно поддерживать в нем хотя бы минимальный порядок?
Этот воспитательный монолог в духе Песталоцци воздействует на сельскохозяйственного рабочего, как целительный бальзам, которым смазали рану, — он как-то весь съеживается, вешает голову, ухитряясь ею меж тем несколько раз утвердительно кивнуть, затем, как медленно, но радостно выздоравливающий после тяжелой болезни, с тихим стоном распрямляется и отвечает:
— Да, это сущий позор!
Окончательно распрямившись, он внезапно отворачивается от помещика, отвешивает стоящей у него за спиной жене одну за другой две оглушительные пощечины справа, затем две оглушительные пощечины слева, и вот уже та, громко крича и плача, выскакивает из комнаты.
— Сущий позор, мой господин, — повторяет серб и с удовлетворением прислушивается к последствиям только что проделанной воспитательной работы — к всхлипываниям жены, доносящимся с улицы.
Пауль поведал эту историю за ужином, однако прежде чем шутливый разговор перекинулся на общие проблемы воспитания человеческого рода, на социализм, который здесь, в поместье Кнаппов, пытаются внедрить сами верхи, а вовсе не низы, на проблемы чистоты, а ведь она — мать мудрости, хотя и мудрость можно признать матерью чистоты, — Капитан говорит непривычно безжизненным голосом:
— Я получил сегодня письмо.
— Ну и что? — спрашивает Соня.
— Это необычное письмо. Его написал Монти, мой друг Монти, импресарио, и написал его уже из Цюриха.
— Вот и прекрасно! Значит, твой друг Монти уже сумел выбраться из нибелунгова рейха. Браво, — говорит Пауль.
— Браво, — повторяет Зигфрид.
— Конечно, браво, однако его путь в Цюрих пролег через Дахау, об этом он и пишет!
И вдруг Капитан принимается говорить, причем настолько сбивчиво, что Паулю и Зиги, Соне и Женни и даже Капитанше приходится предположить, что он еще перед ужином успел изрядно приложиться к иерусалимскому рислингу. Почти полностью спятив, он начинает рассказ с «бегом марш», — то есть с совершаемой в темпе бега погрузки тяжестей в кузов грузовика, с «рытья в темпе» под надзором лагерного старосты, с избиения блокфюрером, которое приводит к почечному кровотечению; полностью спятив, он рассказывает о враче, о хорошем хирурге, о человеке в белом халате, в хромовых сапогах и с револьвером у пояса, о колючей проволоке, через которую пропущен ток, навсегда перечеркивающей возвращение на свободу, а затем, истерически расхохотавшись, Капитан докладывает, что Монти даже сейчас не в силах отказаться от прелестей сравнительного литературоведения, что видно из постскриптума, в котором тот пишет, что, строго говоря, не происходит ничего нового, потому что все это значится в плутовском романс XVII века у Гриммельсгаузена: лягушачьи прыжки, развешивание людей по деревьям, приказ лазать вверх и вниз по одной и той же лестнице, а также совет избавиться от жажды, выпив мочу товарища по заключению. И в качестве заключительного бонмо: он, Монти, называет все это восстанием немецкой задницы против немецкой физиономии. Затем Капитан хватает полный бокал и стоя осушает его.