не могу?
— Разве что за подлог, — с сомнением сказала кастелянша. — Знаешь, что он делает? Он подделывает подпись Бранки, чтобы затаскивать в постель малолеток-уборщиц из первого корпуса. А я все думала, как у него получается их совращать, с такой-то рожей.
— Что он делает? — Мне показалось, что я ослышалась.
— Ты же знаешь, как все боятся голубых хозяйкиных записок, приятных вестей на этих листочках не бывает. Вот он и приходит к девчонке, показывает записку с приказом об увольнении и тут же предлагает за бедняжку заступиться, если она забежит к нему в комнату перед отбоем. Работы-то в деревне совсем нет!
— И они в это верят?
— А ты что же, забыла, как сама получила это место? Я привела тебя за руку, из уважения к твоей матери. А нет, так пришлось бы задирать подол. Откуда им знать, деревенщинам, что, захоти Бранка кого-нибудь уволить, фельдшер будет последним, кого она послушает. Он ведь даже не здешний!
Просто Декамерон какой-то, думала я, спускаясь в бельевой подвал, гостиница набита плутами, шутами и негодяями, приличных людей по пальцам можно перечесть. По дороге я выбросила тетрадный листок в урну, на сей раз практиканту повезло. На него у меня просто нет сил.
Садовник
В такие дни жизнь в «Бриатико» течет, как вода подо льдом.
Буря пришла с моря и залепила мутной птичьей пленкой все окна, выходящие на лагуну. Подмерзшие старики сгрудились в баре и сидят там в перчатках и шарфах, требуя горячего чаю, анисовки и музыки, способной их разогреть. Сегодня я работал на два часа больше, чем обычно, но это к лучшему: в моей комнате поселился северный ветер, окно толком не закрывается, а вытертый плед не спасает от сырости.
— Лондонезе, сыграй «Core n’grato»! Лондонезе, почему ты не поешь?
Нет зрелища более жалкого, чем русский, притворяющийся англичанином. Это может сойти с рук только в Южной Италии. Я целый год потратил в колледже на то, чтобы мутировать, осознав пятерку не сложных с виду правил: речь должна быть тихой, вежливость неяркой, знания — незаметными, остроты — редкими, взгляды — уклончивыми.
В колледже я быстро устал от этой игры и был счастлив, обретя Паолу. Она стала моей Адриатикой посреди ноттингемского мрака, она хвасталась, привирала, плевать хотела на Queen’s English, а за столом сидела на своей ноге, смеялась и курила. В мае мы купили палатку и отправились к ней на родину — начали с Калабрии, постепенно продвигаясь на север, а закончили вблизи Салерно, где она меня бросила.
Берег, где мы провели последние несколько дней, был довольно неприветливым: слоистый гранит, местами гладкий, как начищенное серебро, отвесной стеной обрывался к морю. В расселинах скалы гнездились гроздья колючей травы. С вершины были видны марина яхтенного клуба и ровная подкова частной купальни, обрамленной крашенными известью валунами.
В первый итальянский день мы поссорились. Это случилось в одной из горных деревушек, где мы бродили по улицам, осажденным крахмальным воинством простыней, с грохотом выгибавшихся на ветру. На одной из ступенчатых улиц я увидел на удивление низкое окно, подхватил Паолу и, не слушая ее воплей, перекинул через подоконник. Хотел пошутить, наверное, идиот.
Белое запрокинутое лицо мелькнуло в полумраке, на мгновение стало совсем тихо, а после взвился внезапный плач, захлебывающийся, словно у ребенка. Испуганный, я прыгнул в комнату, ушибив колено о какую-то чугунную рухлядь, и обнаружил, что Паола сидит в углу полутемного бассо. Моя девушка выла, она скорчилась там, прижав колени к подбородку, мне даже показалось, что под ногами у нее блестела лужа, но я отогнал эту мысль. Увидев меня, она вскочила и вцепилась мне в плечо так сильно, что остались синяки.
До вечера Паола не сказала ни слова, а вечером я очутился в холодном аду. Ужинать она отказалась, и я отдал рыбу двум кошкам, отиравшимся возле нашего бивуака. Она простила меня только к утру, признавшись, что не может оставаться одна в закрытом помещении. Чужое жилище для нее мучительно, а дверь в бассо оказалась запертой снаружи. Стоит заметить, что эту ее странность я полюбил с той же силой, с какой любил шероховатость ее пяток или грязноватую завитушку пупка. В ней было столько света и тьмы, что она сама могла быть жилищем. Моим или еще целой армии любовников.
Какой здесь свет, удивилась бы она теперь, если бы стояла со мной рядом, глядя в окно. Свет, желтоватый и прозрачный, будто канифоль. Смолистый свет, заполняющий долины, когда на западе собираются дождевые тучи, а полые холмы становятся чернильными и рваными, будто нарисованными на волокнистой оберточной бумаге.
Будь она здесь, она сидела бы в единственном кресле, а Зампа свернулся бы на полу, как тощая борзая на гравюре Дюрера. Я показал бы ей свое укрытие, завешенное театральным тряпьем, где дверь не доходит до потолка, словно дверь лошадиного стойла, или парадную лестницу в конопушках, ведущую с холма к морю, или то место в роще, откуда видно, как царапает синий воздух острие деревенской церкви.
Я сказал бы ей, что с тех пор, как ее нет рядом, моя жизнь стала похожей на сидение в том темном, неведомо чьем жилище, где она однажды так горько плакала. Свет едва проникает в окно, дверь заперта, выбраться невозможно, а хозяин, похоже, уже никогда не придет.
flautista_libico
Что теперь? Повернуть кран и пустить воду. В полумраке хамама моя рука нащупала не ту ручку, вода полилась слишком холодная, но Ли Сопра даже не шевельнулся, во сне он видел свои сияющие синие льды, не иначе.
Стоило мне повернуть кран с горячей водой, как мимо двери процедурной простучали каблуки сестры. Матч закончился быстрее, чем должен был (по моим расчетам). Прошло несколько секунд, и за дверью послышался топот, смех и воинственный голос фельдшера Бассо:
— Сейчас приду, отметим, только в процедурной стаканы сполосну.
Он