На сей раз это «любимый» ненаписанный рассказ «Формула трещины» — но «буква Щ отвалилась». Какой там Ваноски! «Переводчик» даже не пытается изобразить эту экзотическую букву сродной Урбино латиницей — shch, подобно тому как еще недавно транскрибировал в «русской» новелле наше ш . За машинкой — сам Андрей Битов. И он, вместе с Урбино и вместо Урбино, подводит сквозь навь то ли предсмертных, то ли посмертных мытарств баланс жизненных потерь и находок (утрат больше: целая свалка в углу чердака; обретений, тайком сворованных у жизни, — самая малость). Этот финал созвучен «Лестнице» — стихотворному рассказу о личном посмертии в конце «Улетающего Монахова»; такой же личный апокалипсис представлен в «Птицах», где герой после атомного взрыва волочит за собой «как бы узелок с потрепанными и неизбытыми, как недвижимость, моими грехами».
Впрочем, ангелы, явившиеся по экстренному вызову за душой писателя, надеются, что их клиента все же оставят на сверхсрочную. Есть за что: ведь «по имени он скорее <…> воин» ( Андрей — греч. мужественный). И последнюю битву «он не столько выиграл, сколько не проиграл». Второе даже почетнее…
Ирина РОДНЯНСКАЯ
[1] В прекрасной послесловной статье Ирины Сурат «Между жизнью и текстом (Формула трещины)» желающие могут найти сведения об истории создания романа и путеводитель по его тексту.
[2] Английский инициал в русском тексте транскрибируется как «Э.», будем считать, что это, к примеру, Andrew, двойную английскую псевдофамилию рискую перевести как «Усталый Дознаватель» (вторая ее часть из первоначально сленгового словца постепенно доросла до пометки разг. и стала означать что-то вроде «ученого эксперта»; я предпочла слово, слегка отдающее УПК, но намекающее на самодеятельные гносеологические усилия подставного автора).
[3] Маленький экскурс. «Laughter in the Dark» — название англоязычного варианта «Камеры обскуры» — у нас обычно переводят как «Смех в темноте». Бьюсь об заклад, что надо бы «Смех во тьме» — каламбурная перелицовка «света во тьме»: название пришло Набокову в голову сначала по-русски!
[4] А вот Чехов, не писавший романов, тоже попытался обратиться к «роману в рассказах» (триптих «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви»). Жанры практически бессмертны, это и Бахтин показал.
Перебирая времена
Александр Кушне р. Облака выбирают анапест. М., «Мир энциклопедий Аванта +», «Астрель». 2008, 96 стр. («Поэтическая библиотека»).
Больше тридцати лет назад Александр Кушнер написал стихи, которые стали песней и в конце концов сжались до афоризма: «Времена на выбирают, / В них живут и умирают». Афоризм этот знаком едва ли не всем читающим по-русски хотя бы что-нибудь, кроме вывесок и этикеток, но следующие строки помнят немногие. А в стихотворении сказаны весьма жесткие слова: «Большей пошлости на свете / Нет, чем клянчить и пенять. / Будто можно те на эти, / Как на рынке, поменять».
Кушнеру выпало жить и в самые мрачные десятилетия XX века — в 1956 году ему было 20 лет, — и во время робкой, едва проклюнувшейся и тут же испуганно замершей надежды, и когда время стояло (лежало) почти недвижно (тогда и были написаны знаменитые строки). Это мужественная позиция. Но из этого не следует, что поэт эти времена принял такими, какие они есть.
В рецензируемой книге много примеров своего рода побега — и не только из своего времени, но из пространства и формы. Книга дает много поводов для разговора о пространственно-временном протеизме Кушнера, о его привязанности к метаморфозе и анахронизму.
Как у всякого человека моего поколения, регулярно читающего стихи, у меня есть личная, сложившаяся десятилетиями кушнеровская антология. Когда я мысленно перелистываю ее страницы, то постоянно встречаю античные сюжеты. Кушнер всегда ищет и находит возможность контакта с греками и римлянами. И оказывается, что не только поэт из настоящего вопрошает грека, но и грек всматривается в темноту и непроявленность будущего и прикасается к сегодняшнему дню.
Основным методом пересечения реки времен для Кушнера является анахронизм — намеренно и постоянно используемый прием. Поэт видит в музее обол, и эта плата Харону застревает в настоящем. Поэт беседует с бюстом Гальбы и боится заразиться от него неудачей. Ахилл по телефону узнает о смерти Патрокла. В рецензируемой книге такое отношение Кушнер выстраивает с Архилохом:
И, склонясь, очищает свой плащ от репья,
И в волненье любуюсь им издали я,
И, кто знает, в блокноте моем
Иногда, может быть, в полусне забытья
Он царапает что-то копьем.
Я смотрю на Архилоха, но и он догадывается обо мне. Так строится пересечение времен и рождается единое вертикальное время, в котором все времена окликают друг друга, и средством этой коммуникации оказывается их причастность к поэзии — вечно звучащей струне: Архилох коснулся ее — и я слышу его, но когда я касаюсь струны, ее звук будит Архилоха.
Так происходит, например, в стихотворении «Барельеф».
Эти воины с лицами злыми…
Обойди стороной барельеф.
Есть опасность быть схваченным ими,
Увернуться от них не успев.
В лучшем случае, вдруг поменяться
Кто-то местом захочет с тобой —
И придется тебе притворяться
Столь же грозным, поставленным в строй.
...........................................
А беглец, обманув ротозея,
Сослуживцам своим подмигнув,
Посетителем станет музея
И присядет на маленький пуф.
Но при пристальном вглядывании в ткань времен они оказываются очень разными, и если раньше Кушнер очень жестко высказывался о тех, кто «клянчит» другие времена, теперь он признает: «А кроме того, кошмары // В виде войн, эпидемий, бессмысленных революций, / Выбирая одно поколенье, щадят другое. / Предсказания лгут, и, увы, никаких инструкций. / Этим гиблое выпало время, а тем — благое». Так, значит, есть смысл «клянчить»?
Тому, чья жизнь пришлась
На два тысячелетья,
Кивают, золотясь,
Созвездья и соцветья.
Он Августу под стать
В плаще его багровом,
И он свой век назвать
Не вправе мотыльковым.
Одной ногою в том,
Другой ногою в этом,
Он звездами ведом
И нравится планетам.
И как бы жизнь его
При этом ни сложилась,
Он ей, как божество,
Оказывает милость.
Немного коньяка
Плеснув на дно бокала,
Он пьет за все века,
Присев к столу устало.
И бледный, как дымок,
Сумев к стеклу прибиться,
Взирает мотылек
С восторгом на счастливца.
«Блажен, кто посетил сей мир». Тютчев окликает Цицерона, Кушнер — Августа.
Был домоседом, всю жизнь прожил в одном городе, а сменил страну, эпоху, тысячелетье.
Кушнер скользит по струне традиции и заставляет ее звенеть. Он будит голоса поэтов прошлого и окликает будущее. И пока в подлунном мире существует эта струна, голоса сегодняшние будут услышаны завтра.
Видимо, стоит сказать несколько слов о традиционном силлабо-тоническом стихе — таком, как у Кушнера: с точной рифмой, регулярной строфикой и отчетливым метром. Один из них вынесен в заглавие книги: «Облака выбирают анапест». Выбор делает, конечно, не поэт (субъект), а природа (объект), а поэт этому выбору только следует. Анапест — самый, пожалуй, популярный трехсложный размер русской поэзии. Можно вспомнить посвященные ему строки Владимира Набокова: «И тогда я смеюсь, и внезапно с пера / мой любимый слетает анапест, / образуя ракеты в ночи, так быстра / золотая становится запись». Набоков тоже отправляет анапест в небо — к облакам.
Юрий Тынянов в «Проблеме стихотворного языка» предложил сравнить «свежую» и «стертую» рифму и задался вопросом: можно ли сказать, какая из них лучше? Ответ кажется очевидным: ну конечно, «алиби — палубе» лучше, чем «времени — темени». Но Тынянов как раз с этим-то и не соглашается: говорить, что неожиданная небывшая рифма лучше, чем рифма многократно использованная, — некорректно. Он замечает, что при использовании традиционной рифмовки читатель ее угадывает и как бы проскальзывает в будущее, где его ожидание оправдывается, а встречая неожиданную рифму, читатель всегда возвращается назад, чтобы ее подтвердить. Поэт волен использовать и то и другое читательское восприятие. И ни один метод не хуже.