против самодержавия, видела в национальностях только товарищей по несчастью, придавленных общим врагом. Она считала их естественными союзниками в этой общей борьбе и не спрашивала себя: в какой мере оппозиция национальных меньшинств против самодержавия не является оппозицией и против самой России? Подобные опасения считались в то время «маневром» реакции. И потому неудивительно, что когда «освободительное движение» сформировалось перед решительным штурмом, то на состоявшейся в ноябре 1904 года Конференции оппозиционных и революционных организаций Российского государства были приглашены и представители национальных меньшинств, их крайних партий — поляков, литовцев, евреев, украинцев, латышей, грузин, армян, белорусов и финляндцев.
На этой конференции русскому либерализму пришлось определить свою программу по национальному вопросу, и эта программа потом красной нитью проходит до крушения России в 1917 году. В ней многое любопытно.
В сущности, любопытно и то, что эта конференция, где в качестве приглашенных участвовал «Союз освобождения», претендовавший быть широким национальным движением, подчинявший все воле Всероссийского Учредительного собрания, избранного по четыреххвостке, что эта конференция была созвана «финляндской оппозицией» и что «национальное российское движение» было поставлено на одну доску с инородческим. Здесь была какая-то предварительная сдача нашей национальной позиции. Инициаторы этой конференции, финляндцы, одни от этой конференции получили нечто реальное и конкретное, т. е. отмену всех мер последнего времени, нарушавших финляндскую конституцию. Для всех остальных национальностей не пошли дальше принципов, но зато очень двусмысленных и опасных.
Конференция осудила «разжигание национальной вражды» и «русификаторские стремления» нашей власти. Она в этом была, конечно, права, если под «русификаторством» разуметь только стремления денационализировать «инородцев», т. е. насильственно запрещать проявления их культур (в чем официальная Россия была, несомненно, повинна), а не защиту государством русских меньшинств против их денационализации инородческим большинством (чему тоже были примеры). Это положение в общем соответствовало идеям либерализма, т. е. признанию известных прав за личностью и за обществом, которые государство должно уважать и охранять одинаково.
Но на этом конференция не остановилась. Она при участии «Союза освобождения» признала за каждой народностью право на «национальное самоопределение». Так здесь впервые была принята знаменитая формула, которой в России пришлось сыграть такую роль после 1917 года, а в Европе — в эпоху Версальского мира[429].
Эта формула — одно из тех общих мест, вроде «неприкосновенности личности», которые не могут быть принимаемы без оговорок; «неприкосновенность» личности не означает ее права быть выше закона или суда, тем более права делать все, что захочет, не стесняясь с правами других. Это все понимают. Но что значило «право на самоопределение народностей»? В чем граница этого права? Какое его отношение к суверенитету всего государства? Признается ли оно, если народность пожелает отделиться от государства и захватить его территорию? Как быть с меньшинством самой народности, которое государству останется верно? И как «Союз освобождения» совместил это неограниченное право отдельной народности со своим учением о безусловном подчинении воле Учредительного собрания по четыреххвостке, т. е. о подчинении всех воле всего государства? Ведь при широком толковании нового права народностей разноплеменное государство переставало быть живою реальностью. Такой лозунг в том виде, в котором он был принят, был направлен очевидно вовсе не против самодержавия; он мог быть обращен против всякой формы правления, против всего государства, против единства России, т. е. мог быть лозунгом узкого шовинистического сепаратизма. И, однако, он был освободительным движением принят.
В оправдание можно сказать только одно. Освободительное движение наивно, но искренне не предполагало, что отдельные народности России пожелают от нее отделиться. Для такой уверенности было, пожалуй, более оснований, чем для его доверия к благоразумию Ахеронта. Либерализм воображал, что, как только падет самодержавие, национальные меньшинства тотчас же станут «патриотами свободной Великой России» и не будут ставить своих частных интересов выше прав и интересов общей империи. Он не боялся, что этой формулой национальности пожелают разрушить государственную целость России. Вопрос, что в случае такого желания пришлось бы делать России, считался просто абсурдным. Впрочем, так легко смотрели на двусмысленную формулу «самоопределения» не только русские либералы. Во время Версальского конгресса[430], когда этой формулой пользовались против России, я спросил Клемансо: что бы он сказал, если бы во имя права на самоопределение баски потребовали себе независимости? Он усмехнулся: «Я этого не боюсь, не потребуют». Такой фразой удовлетворялся и наш либерализм, забывая разницу между Францией и разноплеменной Россией. Он был уверен, что национальные меньшинства проводят разницу между русским обществом и правительством и что их нападки на самодержавную власть по России не бьют. Либерализм прощал национальным меньшинствам некоторое излишество слов и претензий в уверенности, что их шовинизм исчезнет с водворением нового строя в России.
Такие иллюзии могли быть простительны; в это время среди национальных меньшинств я не помню открытых врагов старой России. Помню врагов самодержавия, а не русского общества. Не думаю, что это было только скрыванием мысли. Единство России имело под собой достаточно реальные экономические, культурные и политические основания. Настоящего сепаратизма не было тогда ни в Польше, поскольку та боялась Германии, ни в Финляндии, которая была в слишком привилегированном положении, чтобы претендовать на независимость, не говоря уже о сепаратизме Армении и Грузии, Прибалтики и тем более Малороссии. Даже националистская политика П. А. Столыпина, так некстати им введенная, хотя и оскорбляла национальные чувства меньшинств, притом тем больнее, что она появилась уже при конституции, нашла поддержку Государственной думы и вызывала горькие чувства по отношению уже к русскому обществу, не сделала эти меньшинства сепаратистами. Все мы помним, что начало войны[431] сопровождалось патриотическим подъемом всех наших окраин и что на их настроение нам жаловаться не приходилось. Вопрос, почему взрыв националистического шовинизма среди наших меньшинств, дошедший до требования отделения от России, возник именно после Февральской революции, т. е. как раз тогда, когда, по мнению наших идеалистов, национальные меньшинства должны были гордиться своей связью с Россией, очень сложен. Но одно все же можно сказать. Принятие максималистической формулы, постоянная боязнь либерального общества оказаться хоть в чем-нибудь солидарным с правительством, вечное перетягивание струн в обратную сторону могли внушить инородческим шовинистам надежду, что либеральные партии их претензиям не будут противиться, что они им уступят во всем. И потому забота о целостности Русского государства, нежелание дать разорвать отдельным народностям последние связи с ним показались для многих нарушением данных им обещаний. Прежние заявления для такого толкования действительно давали оружие. Тогда произошло взаимное разочарование. Замечательные речи на эту тему Ф. И. Родичева, где он со всей силой искреннего и давнишнего убеждения уверял и себя, и других, что сепаратизм полностью исчезнет тогда, когда Россия покажет свое