рассматривать камушки в мозаичных глазах метрополитеновской колхозницы или выразительно откашливаться и сморкаться, смешно фыркать, предупреждая меня тем самым о надвигающейся «опасности». Одутловатый, с веселым, но настороженным взглядом, он походил на агента империалистических разведок больше, чем все известные мне антисоветчики, вместе взятые.
Он всегда опаздывал. Прихрамывая на больную ногу, закованную в ортопедический башмак, с широкой извиняющейся улыбкой он скатывался с эскалатора, высвобождал и нелепо выбрасывал для объятия одну руку — другой он стискивал сверток, портфель или авоську. Его неуклюжесть забавляла — если бы он носил бороду, она не вылезала бы из борща.
Однажды он увлек меня в конец платформы на последнюю скамейку и, предвкушая мой восторг, вытащил из авоськи свернутую в трубочку «Правду».
— Вы что, решили провести среди меня политинформацию? — поспешил я с издевкой.
— Да подожди ты шутить, разверни.
«Правда» оказалась камуфляжем свежего номера «Пари Матч». А там — на целый разворот коллаж из… голых задниц — штук 80. Я из вежливости улыбнулся, а Деготь огорчился, не обнаружив ожидаемой реакции.
— Да ты присмотрись, голова садовая, это же настоящее искусство. Я никогда не думал, что у каждой жопы свое лицо. — Он был так захвачен открытием, что не заметил стоявшего в двух метрах пассажира. Покрывшись испариной, он суетливо захлопнул журнал. Теперь с обложки на нас смотрели улыбающиеся друг другу Брежнев и Чаушеску.
Деготь презирал всю советскую литературу оптом и в розницу.
— Я агитки не читаю.
Мне было обидно за Евтушенко и Окуджаву.
— А «Бабий Яр»?
— Такая же агитка, только с дешевым пафосом. Вот когда твой Евтушенко опустит свой «Яр» в избирательную урну вместо бюллетеня с собственноручной подписью, вот тогда мы и поговорим.
— А вы бы опустили?
— А я и не претендую на лавры праведника. Мне мое прозрение стоило тоже немало.
Деготь едва сводил концы с концами. На службе его всерьез не принимали, понукали, а за спиной посмеивались. На работу он устроился благодаря протекции Ворошилова, но дослужиться до старшего научного он и не мечтал.
Так и ковылял в своих стоптанных ортопедических башмаках.
Жил он бобылем. После ареста отца делил жилплощадь с матерью Селин Кателла, дочерью видного французского коммуниста. За год до нашего знакомства он застал мать повесившейся. Володя намекал, что это — официальная версия, что на самом деле ее убили по заданию тех партийных вельмож, которые боялись «оттепельных» разоблачений, что она знала о преступлениях комминтерновцев и сталинских соколов больше, чем они сами.
Я был единственным, кому он мог об этих подозрениях рассказать.
Осень 66 года. Деготь с нетерпением ждал моего возвращения из колымской экспедиции. Ему не терпелось пополнить свои впечатления о лагерях Коми моими рассказами. Я раскрыл перед ним чемодан с колымскими трофеями. Володя бережно перебирал полуистлевшие дальстроевские газеты, листочки с письмами зэков, что-то бормотал, перечитывал, разглядывал на свет, поглаживал…
— Храни эти документы, как зеницу ока. — Произнес он, наконец, что-то внятное. — Когда-нибудь историки будут за ними охотиться. Мы с тобой до этого не доживем.
Мне не удалось выполнить этот наказ. Его судьбу решат искоренители в ходе обыска у моего друга Ильи Бурмистровича.
В том же году в моей жизни произошло невероятное событие — появился собственный магнитофон. Проблема с добычей чистых лент для записи была преодолена — я вспомнил о бывшей соседке, которая работала в доме звукозаписи и подрабатывала продажей склеенных остатков магнитофонных лент. В доме зазвучали «собственные» Галич, Высоцкий, Окуджава, Визбор.
О Галиче мы знали мало. Говорили, что это один из уморенных в лагере златоустов. Высоцкого тоже долгое время воспринимали неадекватно. Успехом пользовались в основном его шуточные и сатирические песни. Их глубинный смысл и поэтическая сила проникали в меня по капле, как внутривенное вливание, как ингаляция, нагнетавшая в кровь кислород, нехватка которого угрожала мозгу и сердцу.
Деготь примчался немедленно и остался у нас ночевать. Услышав Галича, он перестал интересоваться чем бы то ни было еще. Он поставил магнитофон рядом с раскладушкой. Посреди ночи он меня будил, зажигал свет, лишь для того, чтобы сказать: — Нет, ты только послушай это место. Ты понимаешь, что это такое? Это же энциклопедия русской жизни. Вот, чему надо сегодня учить в школах. — У него в глазах стояли слезы. — Ты даже не представляешь, что этот человек знает про нас с тобой. — Он снова гасил свет, возвращался к раскладушке. Засыпая, я слышал жужжание перематывающейся к началу ленты.
Вынашивая планы отъезда, я скрывал их даже от Деготя. Не то, чтобы я ему не доверял — скорее оберегал, не хотел еще больше напрягать его психику. Я дорожил его дружбой. Он бывал утомительным, замордованным. Он был последней жертвой, попавшей под гусеницы сталинского вездехода.
Когда я уезжал, он просил меня разыскать во Франции родственников матери и уговорить их с ним связаться. В парижской телефонной книге оказалось несколько дюжин абонентов с фамилией Кателла. Завершить поиски мне не удалось. Я написал письмо в ЦК ФКП, но ответа не получил.
Вернувшись в Москву через 20 лет — весной 1990 года, я первым делом бросился наводить справки о Деготе. В горсправке на площади Революции мне выдали клочок бумажки с лаконичным текстом «Умер в 1989 году». От Олега Зимарина, моего будущего издателя, работавшего несколько лет в ИМЛе, я позднее узнал, что Деготь умер в своей квартире от сердечной недостаточности, но обнаружен был лишь две недели спустя.
КРЕМАТОРИЙ ПРИ ЦК КПСС
Я сдружился с заведующим так называемым запасным фондом. Так, совсем по-научному называлась книжная свалка, для которой выделили огромную комнату в библиотеке. Туда сбрасывали списанные книги из различных частных поступлений. После цензурной сортировки часть раскидывали по районным библиотекам, а остальное — сжигали. Я часто проводил в этой комнате обеденный перерыв и, с благословения смотрителя этого фонда старика Шейнблата, уносил домой приглянувшиеся книги. Яков Моисеевич однажды увлек меня в свой заповедник:
— Побудь здесь до конца обеда — не пожалеешь. Я за тобой приду.
И повернул в замке ключ. Комната до потолка была завалена связками книг. Автографы и дарственные надписи не оставляли сомнений — это была личная библиотека Сталина. В 1955 году наследники Сталина носились с идеей превратить его кабинет в музей. Дух Кобы еще долго витал под его сводами. Кабинет стоял опечатанный вплоть до 1962 года, когда он зачем-то понадобился Хрущеву. Больше всего хлопот при расчистке кабинета доставила именно библиотека. Значительную часть ее составляли книги, подаренные и подписанные авторами. Библиографическая ценность этой литературы дарственными надписями