по одному сотрудников учреждения. Самым первым вызвали главного бухгалтера. Минут через десять он вышел весь в поту, будто из бани. Его сразу окружили, но главный бухгалтер сказал только одно: «Строго допрашивают, до седьмого колена». Сказал и ушел.
Услышал это и Иван-бей. О чем спросят его, знают ли они, кем он был раньше. Что ему отвечать? Он прислонился к стене и начал переминаться с ноги на ногу. Дошла очередь до Иван-бея. Председатель месткома открыл дверь, и, когда Иван-бей вошел в своем пальто, свисавшем с одного плеча, три пары глаз с улыбкой взглянули на него. Ему предложили стул.
— Ничего, постою, — сказал Иван-бей и лишь теперь почувствовал, что пальто только лишняя тяжесть. Неожиданно один из них спросил, случалось ли ему запороть крестьянина до того, чтобы тот заболел и слег в постель. Спросил и посмотрел на Иван-бея в упор. Иван-бей стал запинаться, язык будто примерз к гортани, не шевелился. Потом другой спросил, сколько ему лет, и, пока он собирался отвечать, поправил на носу очки. Третий, самый молодой из всех, сказал — Вы свободны, можете идти домой отдыхать.
Иван-бея сократили. Ему сообщили об этом в тот же вечер. Он не смог ничего возразить и медленно направился к дому. Издали можно было подумать, что Иван-бей пьян.
Автомобиль, оставленный на ночь под деревом, поскольку в провинциальном городке еще не было гаражей, на следующее утро снова загудел, громко зафырчал, как ржет конь в ожидании седока, и, когда все трое уселись по местам, еще раз засигналив во всю мочь, попрощался с городом и быстро заскользил на легких своих шинах. Краснощекий малыш, который ел свой утренний мацун, тоже загудел радостно и протяжно.
— Мама, автанабил…
Утренний сигнал автомобиля услышал и Иван-бей, он вздрогнул и застыл в неподвижности, словно окаменел. Удалявшийся автомобиль безвозвратно увез с собой историю десятилетий, подобно потопу стер с лица земли то, что было привычными буднями, пустившими корни, как вековой дуб.
Иван-бей не спал всю ночь. С собрания он вернулся бледный, жалкий. Как будто еще больше постарел за эти несколько часов, согнулся. Рассказал, что ему сказали. Старуха попыталась его утешить, даже прокляла дорогу, что привезла этих людей, и добавила:
— Пропади они пропадом, еще бог даст — все переменится.
Но на Иван-бея это не произвело впечатления. Если где-то в глубине души, в самом заветном ее тайнике он еще ласкал себя надеждой, что наступит день и все вновь изменится, — то теперь и эта надежда исчезла, растаяла, как весенний снег. Ничего не осталось на завтрашний день, прервалась нить таких привычных дней.
Часто сидел Иван-бей на краю постели, уставив глаза в пол. Сидел бездумно, потому что пусто было вокруг и не только завтра, но и сегодня, пусто было и в извилинах его черепа, в сердце, не видно было даже лучика, который осветил бы густую тьму. Сидел он и все перебирал желтые зернышки четок. Он не спал до утра.
То думал пойти, попросить, может, пожалеют, но стоило ему вспомнить того парня, что, улыбаясь, спросил, как он избил крестьянина… Перед мысленным взором открылась еще одна страница прежних дней. Почерневшие, неоштукатуренные стены, в углу сложены грязные постели, стоит залепленный глиной кувшин, а посреди комнаты — курси[51], прикрытое залатанным войлоком. Босые, с голыми пупками, немытые дети притаились по углам, а крестьянин в растрепанной папахе извивается под ударами плетки Иван-бея, от боли сгибает спину, мычит как животное перед закланием. Детский рев, вытаращенные от ужаса глаза, глядевшие на него из угла, и звук плетки, резкий и властный.
Под одеялом ворочался Иван-бей, не находил себе места, и сон не шел к нему. В темноте перед глазами был извивающийся под ударами плетки крестьянин, дети, беззащитные овечки, а из полутемного угла комнаты улыбался тот молодой парень.
До рассвета он сотни раз перебрал в памяти прожитые годы, неправедные поступки, ложные клятвы, подлоги, которым не было числа. Маленький ночник светил скудно, и перед глазами его были простертые руки, которые тянулись, взывали к Иван-бею, была напрягшаяся от боли шея. Он переворачивался на другой бок, и исчезали видения, закрывал глаза, и снова из полутемных углов простирались к нему руки, изможденные, пожелтевшие.
Он вставал, накидывал на плечи пальто и в рубашке выходил на балкон. Усталый город спал, в домах не видно было света, на улицах не слышно было шагов. Лишь один только Иван-бей словно недремлющий страж бодрствовал в спящем городе.
Время шло. Иван-бей больше не ходил на службу. По утрам после чая он садился у окна и смотрел на служащих, которые спешили на работу с бумагами под мышкой. Иван-бей смотрел им вслед и до глубины души завидовал. Самым тягостным временем на протяжении всего дня для него было утро и три часа пополудни, когда возвращались с работы его прежние сослуживцы.
Днем он не выходил из дому, старался никого не встретить. Иногда, когда курьер с конвертами под мышкой по дороге на почту проходил под его балконом, Иван-бей зазывал его к себе, подносил рюмку водки или усаживал за чай и расспрашивал, что там и как, кто сидит за его столом, что нового.
Когда темнело и движение на улицах. замирало, Иван-бей выходил из дому и осторожными шагами подходил к своему учреждению; останавливался перед дверью, и, если, вдруг раздавались чьи-то шаги, он спешил спрятаться куда-нибудь или возвращался домой. Тщетно вытягивал он шею, чтобы увидеть знакомую комнату и стол в углу, кувшин с водой и веник. Лампочка, свисавшая с потолка, лишь слегка освещала помещение.
Пришла зима, а с ней и зимние холода. Крыша на доме Иван-бея совсем скрылась под толстым слоем снега, в снегу были ветки деревьев, по углам крыши свисали ледяные сосульки. Дым тонкой струйкой поднимался из железной печки, таял в холодном воздухе.
Зябко было Иван-бею. Он сидел у печки, не снимая своего пальто. На рынок он ходил редко, а когда шел, приносил продукты на несколько дней…
И так днями никто не снимал засова с ворот, никто не входил и не выходил из дому. По утрам он счищал снег со ступенек. Кормил кур, старуха ходила за водой и ставила самовар. Иван-бей несколько дней пил чай с одним кусочком сахару. Доходов не было, запасы истощились, надо было экономить, продержаться до лучших дней. Но чем дальше, тем быстрее таяла надежда на лучшие дни, таяла, как струившийся из трубы дым. И когда он думал об этом, ему казалось, что