— Сиди смирно, друг!
А Михаил, распалясь, орал в Егорово ухо:
— Не носи камень за пазухой. Свои мы! Сроднимся!
Далеко за полночь гости считали пьяными ногами ступени крыльца дома. В переулке плескались разговоры:
— Вот это свадьбочка!
— Денег-то пугнули.
— Люська — картинка. Этюд, мать ее за ногу!
— Красива, шельма. Не нашим чета.
— Жених тоже — раз стукнет, некролог сочиняй.
— Кра-асавец, по спорту мастер.
— А пьет — я те дам, стаканами кидает.
— А ты думал! Такую деву удержать не всякому, бра-ат, дано. Ка-артинка! Да был бы разум-то.
— В столице, видишь, приспособились.
— А Егор темен. Вид плохой.
— Может, болеет. Душа, известно, потемки.
Голоса гасли во тьме, дом со свадьбой наконец-то погружался в тишину. Вязкая весенняя тишина царствовала теперь в мире.
В доме по углам сопели и копошились приехавшие девицы. Егор курил у открытой форточки, обостренно вслушиваясь в шорохи — не выйдет ли из другой комнаты к нему Людмила? Ему с ней нужно, не откладывая, поговорить обо всем — она его кровь, и он ее отец.
Он вспомнил ее деревенское детство, милые картинки и куклы, и как носил ее на плечах, летние грозы, ягоды, грибы… Он больше всего боялся, что из нее вырастет плохой человек, легкий и бездумный. Неужели так оно и есть? А то, может, это одни предчувствия?
Наконец Людмила вышла к нему в кухню. Кажется, и не к нему, а зачем-то, но тем не менее тихая минута нашлась, когда можно спокойно спросить, что нужно.
То выражение безмятежного спокойствия, которое было на ее лице, сразу исчезло, когда она увидела бледное и строго нахмуренное лицо отца. Она в эту минуту, как бы сбросив всю свою утонченность, выглядела той прежней, милой и доброй девушкой, которую так любил он, отец. Вид его встревожил ее.
— Ты еще не спишь? Тебе плохо? — испуганно и быстро спросила она.
— Нет, у меня ничего не болит. Я очень рад, что вы приехали к нам ради такого важного дела. Утешили старика!
— Ну как же я могла, папа, не приехать?!
— Всякое бывает в жизни. Бывает, не приезжают.
Дочь снова спросила его о здоровье. Егор улыбнулся, показав свой железный зуб, и она что-то вспомнила, очень давнее, связанное с ним, и тоже улыбнулась. Эта улыбка опять напомнила ему ее прежнюю, ее маленькую, и он очень обрадовался этому воспоминанию.
— Я поговорить хочу. Мы редко видимся, Людмила! Как ты живешь?
— Вообще пока что ничего, можно сказать — даже процветаю, — она улыбнулась этому слову, как шутке, привычно произносимой.
— Ну а так… счастлива?
— О да, очень! Пожалуй, очень. Я добилась, ты знаешь, чего хотела.
— Ты его любишь?
Она подумала немного.
— Лера мне нравится. Он вообще неплохой парень. Ты не смотри на него как на сноба, с таким бы я не сошлась, уверяю тебя. Он не сноб, он молодой человек, который не сильно задумывается о том, что такое жизнь, вот и все. О таких людях ведь нельзя сказать, что они плохие?
— Правильно, нельзя. Да я и не говорю. С чего ты взяла, что я его в чем-то обвиняю?
— Мне так показалось, папа, и я бы хотела, чтобы ты его полюбил, — она посмотрела на отца, и глаза ее снова опечалились и приняли кротко-испуганное выражение; она видела, что отец нездоров, и это огорчало ее. — Знаешь, у нас еще будет время, сейчас поздно, поговорим в другой раз обо всем?
— Хорошо, — сказал он.
Потягиваясь, переступая ногами, Людмила приблизилась к темному окну и, отодвинув шторку, пыталась что-то рассмотреть во дворе. На лице ее появилась детская, мягкая и нежная улыбка.
— Улица, улица — нельзя надеть туфель… Перезабыла все. Как будто попала в чужое место. А городок хороший. Вспоминаю иногда.
— Весна, — сказал Егор.
— Какое дерево под окном, папа? Кроме березы?
— Так это же дуб наш! Разве забыла, мы его с тобой сажали? Летось молнией ударило.
Людмила искренне и сконфуженно улыбнулась:
— Завертелась… из головы выпустила просто, — и ушла.
Егор задумался — он еще не понимал ее. Он долго стоял, смотрел на темное беззвездное небо и все думал о ней, вспоминая ее маленькую, прекрасную и чистую.
* * *
На другой день отец и дочь пошли прогуляться по городку. Небо, с утра обложенное низкими тучами, к обеду прояснилось. Подсыхала земля на высоких, продутых ветром местах. Выпутываясь из городской неволи, из придвинутых близко берегов, Днепр далеко в маревых полях расходился двухкилометровой сплошной разливной зыбью. Там же, прямо из половодья, серой шапкой неясно просматривался курган. В городке было грязно, сочившаяся отовсюду вода несла навоз, мусор, рябились то тут, то там лужи. Воробьи, казалось, населившие всю землю своим бойким племенем, сновали под самыми ногами.
Людмила шла, обходя в модных туфельках лужи, посмеиваясь, поглядывала на тесно придвинутые к булыжной мостовой дома — она совершенно не узнавала городок.
Глянула в окошко парикмахерской с уже выставленной второй рамой: там курносая девушка-мастер, посверкивая ножницами, упорно трудилась над чьей-то шевелюрой. Людмиле было приятно наблюдать за изумленным выражением на лице парикмахерши, когда та, оторвавшись, ее увидела.
— Я бы здесь уже жить не смогла, — призналась Людмила, снова с иронией во взгляде оглянувшись на хлопотливую парикмахершу.
— Не смогла? — переспросил отец.
— Да. Каждому свое.
— Это верно. Ты любишь Москву?
— О, безусловно: это же чудесный город! — откликнулась она быстро.
— А я плохо ее знаю, — что-то припоминая, сказал отец. — В войну провозили: темно, ни огонька, трудно было на нее смотреть, на такую.
Людмила закурила, но тут же притушила стеснительно папироску: в райцентре женщины этим не занимались, и на нее обращали внимание.
— Курить что — мода?
— Общее поветрие. Вообще успокаивает.
Они вышли на окраину, спустились к одиноким, старым, заброшенным сваям разрушенного в войну моста. Вода шипела и лизала зеленое, оплывшее слизью дерево, кипела коловертью — видимо, крутили глубинные ключи.
Людмила, облокотившись о сваю, сняла по очереди туфли, покачивая головой и приговаривая: «Оля-ля», вытерла их обрывком газеты.
— Надо было резиновые сапоги надеть, — сказал отец.
Людмила удивленно посмотрела на него:
— Что ты, это же невозможно! Я не ступлю и шагу без высоких каблуков.
Помолчали. На середине звонко всплеснула рыба. Щука, должно быть. Возможно, сом: тут, в тихом месте, они водились. Над обмелевшей заводью стоял и тихо колыхался синий прозрачный пар испарений. Между зеленых, обомшелых свай быстро скользила тень щуки. Пахло илом, гниющими осокорями и едва внятно разлитым в воздухе тонким и нежным соком набухающих вербовых почек.
— Как ты живешь, дочка?
— Думаю, хорошо.
— Я рад, если так. Ты в этом году институт заканчиваешь?
— Собственно, я уже ВГИК кончила: теперь у меня начинаются съемки по дипломному фильму. И в другом фильме еще снимаюсь.
— Тяжело?
— Иногда. Но я уже все-все знаю, — уверенно произнесла она и, едва докурив, всунула в яркий рот новую сигарету. — А было тяжело, попыхтела. Я все-таки неплохо училась. Мастера довольны.
— Зря так много куришь, — сердечно сказал отец.
— Нервы успокаивает, — отозвалась, глядя на реку.
— Нервы? Ты здорова? — Он встревожился.
— Здорова, — прищурилась, сдвинув брови: к углам глаз сбежались тонкие морщинки, и лицо стало заметно старше.
Егор присматривался к ней.
— Денег тебе хватает, что я присылаю?
— Спасибо, папа. Денег у меня много. За мою первую роль хорошо заплатили. Я тебе обязательно скоро пришлю приличную сумму.
— Ты неуравновешенно живешь? — осторожно спросил он.
Было долгое молчание. Ей сделалось немножко неудобно под отцовским взглядом.
— В искусстве нельзя жить уравновешенно, талант сохнет, — проговорила она наконец.
— И ты считаешь себя талантливой? — Он внимательно, как будто отыскивая что-то особенное, смотрел ей в глаза.
Она, видимо, находилась в том состоянии своей исключительности, что не могла понимать его слов. Она с легкой улыбкой, как взрослая на маленького, смотрела сейчас на отца.
— А разве это не так? — спросила она.
— Артистов нынче много. Тут великий ум не требуется… Ты уж извини за невежество, а многие телевизорные художества любить я не могу. Лучше вон птиц послушать.
— Ты, папа, консервативен, — с тонкой улыбкой на губах заметила дочь. — Новый, знаешь, век — новые песни.
На это он ничего ей не ответил и спросил немного погодя:
— Загуливаете?
— Бывает. Это мы любим, — она непонятно и неприятно, как уже опытная женщина, рассмеялась и поправила свою высокую огненную прическу.
Отец напряженно поморщился, потом спросил: