На Дон отправлен был боярин Троекуров с двумя царевыми стольниками с тайными наказами и грамотой царя: совокупно с казаками гетмана Хмельницкого зорко оберегать устье Дона, дабы от Азова никакого нападения султанских янычаров быть не могло, и следить за всем людом торговым или посольским, какой через донские города захочет идти на Азов и в турецкую землю. А в случае приказа гетмана Хмельницкого донскому атаману оному подчиниться и выступить в поход морем на турецкие крепости и города. Но об этом надлежало ведать только войсковому атаману Медведеву, и никому больше.
На Белую Русь должны были направиться посланцы гетмана Хмельницкого с его универсалами к поспольству, чтобы вставали против шляхты и отворяли крепостные ворота войску царскому и казацкому, идущему освобождать их от ляшского ярма.
Голова московских стрельцов Артамон Матвеев был весьма доволен. Теперь не с голыми руками выступили в поход. Теперь войско в полном снаряжении. Наконец Русь поднялась, чтобы возместить причиненный ей ущерб. Великая и Малая Русь — это позначительнее, чем какое-нибудь там Казанское или Астраханское царство. Пожалуй, защекотало в носу не только у короля Яна-Казимира, чихнулось и султану, и у королевы шведской в голове помутилось. Думалось Артамону Матвееву: «Вот когда укрепимся на Малой Руси, когда отвоюем Смоленск с вотчинами, южные рубежи укрепим, тогда и на север пойдем. Возвратим и Ямбург, и Орешек, и многие иные города, и земли наши, кои под шведами теперь».
Так рассуждая, мысленно отвечал Матвеев боярину Ордын-Нащокину, который когда-то считал: прежде нужно отвоевать свои земли на севере, а потом уже двигаться на юг. Чудак! Как можно идти на север, когда Смоленск к двух днях конного пути от Москвы! А в Смоленске войско польское стоит…
…Артамон Матвеев скакал на добром коне в сопровождении небольшой свиты в передовом полку, на стоянках ходил по шатрам, спрашивал стрельцов, не терпят ли в чем недостачи. Разгневался на полковника Цыклера, у которого в полку оказался непорядок: пушки везли без чехлов, от дождей стволы заржавели; порох подмочен; сухари зацвели. Цыклер стоял багровый перед стрелецким головой. Помалкивал. Матвеев обещал самому царю доложить. Топал на полковника ногами и совал кулак, поросший черным пухом, под нос полковнику, словно перед ним не офицер иноземной службы, а худородный дворянин, а того хуже — смерд поганый… Цыклер пыхтел, глотал обиду, думал:
«Погоди! Увидим, как ты с радзивилловскими рейтарами повоюешь!»
Ночью, отойдя по нужде от своего шатра, прислушался Матвеев, о чем толковали стрельцы у костра.
— В черкасской земле барщины, сказывают, нету.
— Брехня!
— Вот тебе и брехня! Дьячок приказный сказывал, божился…
— Брехня!
— Кто же брешет, он или я?
— Оба.
— Ты не больно! — голос прозвучал неуверенно. — Гетман у них из простых казаков, чернь не обижает, шляхту польскую выгнал, попов польских выгнал, видишь, и с вашим царем в союз вошел…
— Царев отец тоже не царем был, а дед у него или прадед, может, из смердов происходит…
— Ты это к чему? Царем хочешь быть?
Дружный смех поднялся над костром. Матвеев замер, вытягивая шею.
— Поляков побьем — увидишь, обуздает царь бояр… Они и у него в печенках сидят.
— Ожидай! Тебя к столу позовет, скажет: «Садись со мной, Крашенинников, мед-брагу попивать. Соскучился по тебе».
У костра снова засмеялись.
— Эх, злой язык у тебя, Чуйков, и мысли едкие! Тяжко тебе жить…
— А тебе, видно, с боярами легко? — послышался сердитый шепот. — Царь и бояре заодно. Горе меня отравило, нужда язык отточила: жрать нечего, так каменья грыз и язык на них отточил… Э-эх! Спать пора.
Голоса затихли. Матвеев постоял еще несколько минут; ужо собрался было возвращаться в шатер, недовольно покачивая головой, когда у костра снова заговорили:
— Ты, может, и Смоленск у шляхты отобрать не хочешь? Может, и черкасам помощь подать не хочешь?
Молчание продолжалось недолго, потом послышался голос:
— Смоленск — моя земля, не только боярская да царева, и черкасы такие же люди, как мы с тобой, православные, братья мои… Я воевать буду. Только… — не договорил.
Матвеев увидел, как над костром выросла высокая темная фигура.
— Пойду от вас, не заснешь тут с вами… — И ушел прочь от стрельцов.
— Чуйков! — позвали его от костра. — Вернись, Чуйков!
Но стрелец не ответил, быстро зашагал прочь и вскоре растаял в темноте.
Артамон Матвеев воротился в шатер. Лег на кошму, накрывшись кафтаном. Слышанное не выходило из головы. Утром сказал полковнику Цыклеру:
— Солдат у тебя Чуйков неладное плетет языком насчет бояр и его милости царя… И вообще не стрельцы у тебя, а цыгане с ярмарки… Ты у меня гляди, полковник!
Пе попрощавшись, уехал Артамон Матвеев из лагеря.
Полковник Цыклер приказал позвать стрельца Чуйкова.
Едва Чуйков вошел в полковничий шатер, Цыклер накинулся на него с криком:
— Ты что языком плетешь, холоп поганый? Плетей захотел? — и ткнул своим пудовым кулаком в лицо Чуйкову.
Тот выплюнул на землю зуб, рванулся всем телом к полковнику, но, опомнившись, попятился назад. Опустив голову, молча глотал соленую кровь. Мучила мысль: «Кто же наветчик? Неужто Крашенинников?»
Хотел Цыклер для науки ударить Чуйкова еще раз, но, занеся кулак, должен был его опустить.
— Ты меня, твоя милость, не трожь. Как бы греха не было… — услыхал из окровавленных уст стрельца.
— Прочь, холоп! — яростно завопил Цыклер.
Стрельцам, вбежавшим в шатер, приказал:
— Взять его и приковать к пушке, пускай так пешком и тащится до самого Смоленска.
…Прикованный за ногу к пушке, шел, уставя глаза в землю, Чуйков. Гнев и обида отлегли от сердца. Осталась только горечь — она горше соли, посыпанной на рану, язвила душу.
Чуйков вспомнил Тулу, спокойные слова старого оружейника Сверчакова, вспомнил Демида Пивторакожуха, его Александру… Где-то они теперь? Может, и Демид так же тащится? Может, и его за правдивые слова приковали цепью к пушке, точно пса?
Подходил дважды Крашенинников, переминаясь с ноги на ногу, уговаривал:
— Ты, Чуйков, на меня сердца не держи… Думаешь, я донес? Бог побей меня, если когда-нибудь злое слово против тебя молвил! Спроси Онуфрия, Федьку — всю ночь до самого утра вместе у костра спали…
Чуйков молча слушал горячий шепот Крашенинникова. Может, так, а может, и нет. Все равно обиды на стрельца ь сердце не было и гнева тоже не было. Сказал бы ему… да не поймет.
Крашенинников еще что-то бормотал над ухом, но Чуйков не стал слушать. Свои мысли давили душу, печалили глаза.
15
Ожидали выхода гетмана.
Напряженная тишина стояла в радной палате. Хотя старшина догадывалась, о чем поведет речь гетман, однако предчувствие чего-то особенного волновало каждого.
Больше всех беспокоился Иван Золотаренко. Ему казалось, что и Богун, стоявший слева от него, и Семен Волевач, по правую руку от него, хорошо слышат, как часто бьется его сердце.
Что и говорить! Было о чем тревожиться. Когда еще подарит судьба такой удачей?
Точно пушечный залп в честь тех радостных мыслей, которые овладели им, куда-то прочь отодвинув заботу, раскатисто прокатился вдали гром, и Золотаренко увидел в небе, сквозь широкое окно, многоцветную дугу радуги. Она, опоясав Чигирин, исчезала где-то за зелеными лугами у тихого Тясмина.
«Добрая примета», — подумалось сразу. Точно угадав его мысль, Богун наклонился и, щекоча усом щеку, ласково сказал Золотаренку:
— Тебе путь стелется, Иван, — видишь, какая радуга… Радуйся!
Но ответить Богуну Золотаренко не успел.
Два сердюка у дверей в гетманские покои откинули пики. Высокая резная дверь отворилась. Нагнувшись, чтобы не зацепиться за притолоку, быстрыми шагами прошел на середину палаты генеральный бунчужный Василь Томиленко.
От нахлынувшего волнения сильно сжалось сердце; Золотаренко так и не расслышал, что говорил своим звонким голосом Томиленко, хотя стоял в каких-нибудь трех-четырех шагах от него.
Точно пылью, поднятой всадниками, запорошило хорошо знакомые лица полковников, и казалось — все они в эту минуту смотрят на него и глаза у них злые и строгие… Мелькнула мысль: можно ожидать недоброго.
Хотя все было решено, но кто знает, какое слово кинет Лукьян Мозыря или загадочно молчаливый Осип Глух? Захочет ли поднять за него свой пернач Мартын Пушкарь? А может, ночью успел побывать у гетмана Выговский?.. Хотя поутру он поздравлял и обнимал за плечи, но такая уж худая слава у генерального писаря: если в глаза тебе приязнен, знай — нагадил где-то тебе, рыжий лис.
За окнами зашумел дождь, сбивая пышный цвет с черемух. Радуга не исчезала. Золотаренко глубоко вздохнул и, повернув голову к дверям, встретился взглядом с Хмельницким, который в эту минуту входил в палату.