и разрушительных сил «монгольских» степей. Оба Аблеуховых, бюрократ-отец
и террорист-сын – татарского происхождения. Насколько Серебряный голубь
идет от Гоголя, настолько же Петербург идет от Достоевского, но не от всего
Достоевского – только от Двойника, самой «орнаментальной» и гоголевской из
всех «достоевских» вещей. По стилю Петербург непохож на предшествующие
вещи, тут стиль не так богат и, как и в Двойнике, настроен на лейтмотив
безумия. Книга похожа на кошмар, и не всегда можно понять, что, собственно,
происходит. В ней большая сила одержимости и повествование не менее
увлекательно, чем в Серебряном голубе. Сюжет вертится вокруг адской
машины, которая должна взорваться через двадцать четыре часа, и читатель все
время держится в напряжении подробными и разнообразными рассказами об
этих двадцати четырех часах и о решениях и контррешениях героя.
Котик Летаев – самое оригинальное и ни на что не похожее произведение
Белого. Это история его собственного младенчества и начинается она с
воспоминаний о жизни до рождения – в материнской утробе. Она построена на
системе параллельных линий, одна развивается в реальной жизни ребенка,
другая в «сфеpax». Несомненно, это гениальная вещь, несмотря на смущающие
детали и на то, что антропософское объяснение детских впечатлений как
143
повторения прежнего опыта расы не всегда убедительно. Главная линия
повествования (если тут можно говорить о повествовании) – постепенное
формирование представлений ребенка о внешнем мире. Этот процесс передан с
помощью двух терминов: «рой» и «строй». Это кристаллизация хаотических
бесконечных «роев» и четко очерченные и упорядоченные «строи». Развитие
символически усиливается тем, что отец ребенка, известный математик, мастер
«строя». Но для антропософа Белого ничем не ограниченный «рой»
представляется более истинной и более значащей реальностью. Продолжение
Котика Летаева – Преступление Николая Летаева гораздо менее абстрактно-
символично и может без труда быть прочитано непосвященными. Это самое
реалистическое и самое забавное произведение Белого. Оно развертывается в
реальном мире: речь в нем идет о соперничестве между его родителями –
математиком отцом и элегантной и легкомысленной матерью – по поводу
воспитания сына. Тут Белый в своей лучшей форме как тонкий и
проницательный реалист, и его юмор (хотя символизм постоянно присутствует)
достигает особенной прелести. Записки чудака, хотя они блистательно
орнаментальны, читателю, не посвященному в тайны антропософии, лучше не
читать. Но последнее его большое произведение – Воспоминания об Александре
Блоке (1922) читать легко и просто. Музыкальная конструкция отсутствует, и
Белый явно сосредоточен на передаче фактов, как они были. Стиль тоже менее
орнаментален. Порой даже небрежен (чего никогда не бывает в других его
произведениях). Две-три главы, посвященные антропософской интерпретации
блоковской поэзии, надо пропустить. Остальные же главы – это залежи
интереснейших и неожиданнейших сведений из истории русского символизма,
но, прежде всего, это восхитительное чтение. Несмотря на то, что он всегда
смотрел на Блока снизу вверх, как на высшее существо, Белый анализирует его
с изумительной проницательностью и глубиной. Рассказ об их мистиче ской
связи 1903–1904 гг., мастерски восстанавливающий атмосферу этих связей,
необычайно жив и убедителен. Но думается, что самое лучшее в этих
Воспоминаниях – портреты второстепенных персонажей, которые написаны со
всем присущим Белому богатством интуиции, подтекста и юмора. Фигура
Мережковского, например, – чистый шедевр. Этот портрет уже широко известен
среди читающей публики и, вероятно, тапочки с кисточками, которые Белый
ввел как лейтмотив Мережковского, навсегда останутся как бессмертный
символ их носителя.
11. Малые символисты
Одним из основных результатов символистского движения стало то,
что количество поэтов увеличилось чуть не в сто раз и почти во столько же
раз вырос средний уровень их мастерства, а также их положение в
обществе и котировка у издателей. Примерно с 1905 г. все новые люди в
русской поэзии были в большей или меньшей степени учениками
символистов и примерно с того же времени все, кроме разве неграмотных,
писали стихи на таком техническом уровне, который, скажем, в 1890 г. был
доступен только самым великим. Влияние символизма распространилось в
нескольких направлениях; возникли всевозможные школы – школа
мистически-метафизическая; школа ритма и словесной зрелищности;
академическая школа, имитировавшая стиль зрелого Брюсова;
«оргиастическая» школа, рвущаяся из оков формы к спонтанному
выражению «стихийной» души; школа прославления порока и школа
чистой технической акробатики.
144
Метафизическая поэзия старших символистов представлена, например,
строгими, неброскими стихами Юргиса Балтрушайтиса (р. 1873), литовца,
усердно переводившего на русский язык скандинавов и Д’Аннунцио (мы
обязаны ему великолепным переводом байроновского Видения суда), который в
настоящее время является послом Литвы в Советском Союзе. Сергей Соловьев
(р. 1886), рано созревший блестящий мистик, о котором я несколько раз
упоминал, говоря о Блоке и Белом, в своих стихах оказался всего лишь
послушным учеником Брюсова (его академиче ской манеры). Несмотря на его
мистицизм, несмотря на его истинное православие (в 1915 г. он стал
священником), стихи его античны, в самом языческом смысле этого слова.
Однако написанная им жизнь его знаменитого дяди Владимира – одна из самых
прелестных биографий, написанных на русском языке.
У символистов читателям нравился больше всего словесный блеск и
ласкающие мелодии. Пышность символистов в опошленном виде можно
встретить в стихах Тэффи, известнейшей юмористической писательницы;
бальмонтовское опьянение мелодичными ритмами – в стихах Виктора
Гоффмана (1884-1911), которого можно считать типичным «малым
символистом», с его сентиментальной красивостью и тоской, со всеми его
прекрасными дамами и верными пажами, так опошленными впоследствии.
Более обещающим, чем все эти поэты, показался Сергей Городецкий
(род.1884) со своими веселыми первыми стихами . В первой своей книге Ярь
(1907) он проявил прекрасный дар ритма и удивительную способность
создавать им самим сочиненную квазирусскую мифологию. Некоторое время
литераторские круги и обычные читатели видели в нем величайшую
надежду русской поэзии, но следующие его книги показали, какое у него
короткое дыхание; он очень быстро выродился в ловкого и
незначительного версификатора. Однако Ярь останется как самый
интересный памятник своего времени, времени, когда в воздухе был
мистический анархизм, когда Вячеслав Иванов верил в возможность новой
мифологической эпохи и когда широко распространилась вера в то, что
жизненные силы стихийной природы человека разорвут оковы цивилизации и
мирового порядка. Эта вера нашла свою формулу в трех строках Городецкого:
Мы поднимем древний Хаос,
Древний Хаос потревожим
Мы ведь можем, можем, можем!
Любопытной и совершенно изолированной фигурой был граф Василий
Алексеевич Комаровский (1881–1914). Почти всю жизнь он был на грани
безумия и не раз эту грань переходил. Именно это придает особый привкус его