На другую мысль Сумарокова — о возможности признания государя, незаконно завладевшего престолом, если он справедлив и желает счастья подданным, — Екатерина внимания не обратила. Она уверила себя, что царствует по праву наследия, отчасти нарушив его порядок для благополучия россиян, и потому предпочитала не замечать даже самых скромных намеков на сомнительность происхождения своей короны.
Разрыв с Иоганной закрыл для Сумарокова двери петербургских гостиных. Поганые стишки о лакейской любовнице, ради которой он бросил жену, не забылись. Иоганна хворала, и болезнь также ставилась ему в вину. Сумароков чаще всего вечерами сидел с Разумовским. Граф не пил, но усердно потчевал постояльца редкими винами.
Накануне отъезда в Москву, беседуя с Алексеем Григорьевичем, Сумароков думал о том, что видит его, вероятно, в последний раз. Приходят времена, исполняются сроки… О, тайны судьбы! И живут злодеи, вроде Бирона, достигнув глубокой старости, в покое, забавах, изобилии. Не числят, поди, сколько людей погубили для мнимой своей славы, не внемлют совести. Что ж бог им терпит и народ молчит?! Алексей же Григорьевич тиранством не был страстен, льстецов презирал и не мстил недругам. Жил во дворце, был царским любимцем, но вреда никому не содеял и память о себе оставит добрую…
Сумароков не потаил от графа запутанность своих дел, невольно помянул и про бедность — она была с ним неразлучна.
— Я написал об этом, Алексей Григорьевич, так, — сказал он.
Но если я Парнас российский украшаюИ тщетно в жалобе к Фортуне возглашаю,Не лучше ль, коль себя всегда в мученьи зреть,Скорее умереть?Слаба отрада мне, что слава не увянет,Которой никогда тень чувствовать не станет.
— Вот как я рассуждаю, Алексей Григорьевич. А мне приходит, что уж и в Москву домой не на что выехать. Жалованье вперед прошу, а ежели завтра задержат — впору о протянутой рукой на улицу выйти.
Какая нужда мне в уме,Как только сухари таскаю я в суме?На что писателя отличного мне честь,Коль нечего ни пить, ни есть?
— То нехорошо, — с трудом шевеля губами, ответил Разумовский. — Однако ничего. Не сумеешь добыть жалованье — возьмешь у меня. А это — на память.
Он вынул из-под подушек большую табакерку с портретом Елизаветы Петровны — государынин подарок — и подал Сумарокову.
2
Начинавшей таять мартовской зимней дорогой Сумароков на почтовых лошадях возвращался в Москву.
Уже в Любани, когда менялись ямщики, он услышал разговоры о чуме. В Новгороде встретились купцы, уверявшие, что Москва окружена войском и въезда никому нет. Сами они едва спаслись — успели проскочить заставу до того, как выставили караул.
Слухи ползли навстречу Александру Петровичу один страшнее другого. Передавали, что черная смерть косит людей тысячами и некому подбирать трупы. В церквах служат молебны, да, видно, разгневался господь — моровая язва свирепствует от часу более.
Сумароков тревожился за своих. Он подгонял ямщиков, давал им на водку серебряные монеты, смотрителям станций указывал на анненский орден, и ему закладывали почтовых лошадей.
Ни в Клину, ни в Медном, ни в Черной Грязи карантинов не было, хотя встречный поток из Москвы катился лавиной.
Сани Сумарокова беспрепятственно въехали в город, и он увидел, что дорожные россказни почти не преувеличивали размеры несчастья. В Москве царила чума.
Эта беспощадная болезнь была частой гостьей в Турции и принадлежавших султану Молдавском и Валашском княжествах, где разыгрывались битвы русско-турецкой войны. В Москву моровую заразу принесли солдаты, вернувшиеся из похода.
Суровые морозы сдерживали эпидемию, но с весенними днями чума захватила город. Преград ей не ставили. Медицина сложила оружие.
Полагали, что болезнь передается через воздух. Люди состоятельные жгли костры у своих домов, отгоняя чуму.
Все, что приносилось с улицы, опускали в ведра с уксусом. Но эти меры не помогали.
Зараза распространялась все шире, и Москва испытала панику. Кто мог ее покинуть — бежал прочь. Господские дома опустели. Их сторожили немногие слуги. Скрылось из города и начальство. Одним из первых уехал главнокомандующий — граф Салтыков.
Пригороды вымерли, и не в переносном, а в буквальном смысле — болезнь больше всего поражала трудовой люд, живший бедно и скученно. Затем чума опустошила окраины и подобралась к барским усадьбам в центральных кварталах. Москвичи вымирали семьями, домами, околотками.
Улицы были пусты. Временами из-за угла показывались дроги, нагруженные деревянными ящиками-гробами. Крышки для скорости не заколачивали, и ноги мертвецов торчали наружу.
Покойников собирали мортусы — колодники, под охраной солдат. Поездом командовал полицейский чиновник, верхом, издали кричавший на арестантов, волочивших крючьями к дрогам мертвые тела. Мортусы ходили в вощаных балахонах и колпаках, чтобы предохранить свою одежду от заражения.
С большим опозданием кто-то из начальников догадался запретить въезд и выезд из Москвы, усилить заставы караулами. Но тем самым подвоз съестного прекратился, и в городе наступил голод.
Московские церкви всегда были заполнены народом. Днем и ночью священники служили молебны, то там, то здесь виднелись хоругви, вздымавшиеся над крестными ходами. Во время сборищ люди заражались чумой. Парчовые ризы не спасали пастырей — они умирали, пересчитывая медяки, набросанные в кружки молящимися.
А Екатерина в мае 1771 года писала по-французски заграничной приятельнице:
«Тому, кто Вам скажет, что в Москве моровая язва, ответьте, что он солгал: там были только случаи горячек, гнилой и с пятнами, — но для прекращения панического страха и толков я взяла все предосторожности, какие принимаются против моровой язвы. Теперь жалуются на строгие карантины, окуривание и прочее. Я очень рада — это в другой раз научит, что значат карантинные прелести, и голова не вскружится так легко у людей, склонных к подобному изуверству.
В самом деле, не изуверы ли те, которые видят моровую язву там, где ее вовсе нет?!»
Не скрывая от себя истинных размеров несчастья, императрица старательно обманывала своих влиятельных корреспондентов за рубежом. Однако ее старания были напрасны. Чуму — не скроешь. Известия о московской беде мелькали во всех иностранных газетах.
Сумароков с трепетом подъезжал к воротам кудринского дома. Кучер долго стучал, прежде чем в калитку высунулась голова дворника.
— Здорово ли живете? — выпрыгивая из кибитки, спросил Сумароков.
— Бог нашим грехам терпит, — кланяясь, ответил дворник. — Пока все живы. А у Алексея Петровича Мельгунова уже десятерых недохват.
Перед крыльцом горели костры. Сумароков, скинув шубу, постоял с подветренной стороны, щуря глаза от едкого дыма, — в огонь подбрасывали ветки можжевельника.
Вера встретила его в сенях и устремилась обнять, но Сумароков отстранился. Он приказал подать горячей воды с уксусом, перемену платья, вымылся, велел сжечь дорожные вещи и лишь тогда поздоровался с Верой и дочерьми.
Рассказ о поездке был коротким — трагедия прошла, дом не продан, жалованье получено. Счастливый тем, что чума пока не тронула семью и дворовых, Сумароков думал, как дальше беречься от черной смерти.
Он вспомнил уроки фортификации в корпусе и перевел усадьбу на военное положение, установил строжайшую дисциплину. В доме хранились запасы муки, солонины, грибов, крупы и прочих даров сельской природы. Какое-то время можно было продержаться. Для сношений с улицей Сумароков назначил дворника и запретил остальным домочадцам выходить из калитки. У ворот запылал костер.
Осадное сидение не пугало Сумарокова. Связи его с обществом порвались задолго до чумы, и к одиночеству он успел привыкнуть, да и не чувствовал себя несчастным, работая за письменным столом.
Летом в комнатах стало душно. Боясь заразы, окна держали закрытыми. Сумароков, в распахнутой на груди рубахе, без парика, целыми днями писал стихи.
Наперекор чуме, отводя свой взор от ужасной картины моровой язвы, от распухших трупов, испещренных багровыми пятнами, от плачущих, голодных детей и мортусов, тянущих крючьями мертвецов, Сумароков сочинял эклоги о счастливой жизни влюбленных пастухов и пастушек. Двумя штрихами намечал он пейзаж — лужок, лес, речка, это не имело значения, природа была условной — и описывал затем любовные домогательства младого пастуха, не скупясь на игривые подробности:
Одежда легкая, растрепаны власыУмножили еще Агнесины красы:Стыдом и нежностью потупленные взорыИ без витийств ее простые разговорыГоряща пастуха восхитили весь дух:Не во Эдеме ли тогда был сей пастух?Во всем довольствии они потом расстались,И целую им ночь утехи их мечтались.
За оградой Кудринской усадьбы чума тысячами подхватывала жертв, а внутри было по-прежнему спокойно. Никто не болел, и Сумароков уверился в спасительной силе полной изоляции, установленной им для домашних.