детях в единственном числе (“Я сам с Васильчиковым, сыном и адъютантом…”)? Год спустя в приватном разговоре с Батюшковым генерал расставит точки. Стремительность описания и краткая точность реплик напоминают будущую пушкинскую прозу и словно переносят нас на двести лет, оживляя прошлое. “Мало-помалу все разошлись, и я остался один, – пишет Батюшков. – «Садись!» Сел. «Хочешь курить?» – «Очень благодарен». Я – из гордости – не позволял себе никакой вольности при его Высокопревосходительстве. «Ну так давай говорить!» – «Извольте». Слово за слово – разговор сделался любопытен”.
Речь зашла о кампании 1812 года.
“Но помилуйте, ваше высокопревосходительство! – восклицает Батюшков. – Не вы ли, взяв за руку детей ваших и знамя, пошли на мост, повторяя: «Вперёд, ребята. Я и дети мои откроем вам путь ко славе – или что-то тому подобное». Раевский засмеялся. «Я так никогда не говорю витиевато, ты сам знаешь. Правда, я был впереди. Солдаты пятились. Я ободрял их. Со мною были адъютанты, ординарцы. По левую сторону всех перебило и переранило. На мне остановилась картечь. Но детей моих не было в эту минуту. Младший сын сбирал в лесу ягоды (он был тогда сущий ребёнок), и пуля ему прострелила панталоны: вот и всё тут»”.
“Весь анекдот сочинён в Петербурге, – добавляет Раевский. – Твой приятель (Жуковский) воспел в стихах. Граверы, журналисты, нувеллисты воспользовались удобным случаем, и я – пожалован Римлянином”.
Невзрослые дети военачальников часто находились в действующей армии – ради выслуги и славы. Раевский с сыновьями не стал исключением. “Обоих отец не удалял от опасностей, – вспоминает Филипп Вигель, – зато придирался ко всему, чтобы выпрашивать им чины и кресты”. Сказано зло, но, видимо, верно. В делах малолетние дети не принимали участия, оставаясь в обозе под укрытием перелеска или холма; что, впрочем, не исключало риска быть задетыми шальной пулей на излёте (что и произошло с младшим Николаем). Но где один сын, там для молвы и другой. А свидетельство Батюшкова станет известным лишь годы спустя после смерти Раевского, когда в бумагах Жуковского отыщется та самая записная книжка. Показательно, что для Батюшкова Раевскому зачем-то понадобилось “убрать” с плотины даже старшего сына.
Близкие генералу люди, прежде всего дочь его Мария Волконская, будут настаивать на официальной версии событий. Никому из семейства Николая Николаевича не придёт в голову дезавуировать подвиг отца и тем самым отказываться от всероссийской славы. Однако, например, зять Раевского – Михаил Орлов – в “Некрологии” на смерть генерала предпочтёт не сказать о знаменитом подвиге вообще ни слова. На это красноречивое молчание откликнется Пушкин, попенявший Орлову, что тот “…не упомянул о двух отроках, приведённых отцом на поля сражений в кровавом 1812 году!” Пушкин был прекрасно знаком с младшими Раевскими. Вряд ли такое событие не обсуждалось в дружеском кругу. Но даже Пушкин предпочёл сказать уклончиво: “поля сражений”.
Всё это будут деликатные подробности частной жизни по сравнению с государственным запросом на легенду о римских добродетелях генерала. Раевский станет жертвой подобного запроса. Как быстро он формировался – хорошо видно по программе, опубликованной уже в 1813 году Академией художеств. Живописцам, ищущим звания, Совет Академии предлагал “представить героический подвиг российского генерала Раевского, когда он, взяв двух малолетних своих сыновей и дав одному из них нести знамя, идёт с ними вперёд пред войсками и сам своим примером возбуж-дает в сердцах воинов то мужество, с которым они отразили гораздо превосходнейшие силы французов под Смоленском”.
Личный героизм генерала Раевского перекрывал любую двусмысленность под Салтановкой. Те, кто окружал его на поле брани, включая Батюшкова, прекрасно знали об этом как очевидцы. Достаточно прочитать воспоминание Батюшкова там, где речь идёт о Битве народов. Оба сына Раевского были повышены после Салтановки в звании, однако сам Раевский считал себя обойдённым. “Два дела мои под Султановкой и Смоленском, – пожалуется он своему дяде Самойлову, – коими я век мой гордиться буду, не представлены в настоящем виде, ибо начальникам нашим главным не хотелось признаться в больших своих ошибках”. И дальше: “…мы служим, так сказать, для главнокомандующих наших, и когда всё наше усердие ошибками их делается бесполезным, признаюсь, что оное уменьшиться должно, и я теперь совсем не то чувствую в душе моей, что чувствовал при начале Кампании”.
Ошибки, о которых идёт речь, произошли в ходе неумелого исполнения операции по соединению армий. И солдаты Раевского вынуждены были ложиться под Салтановкой, чтобы Багратион подоспел к Смоленску. Ещё более жёстко о генералах Раевский скажет в письме к жене от 10 декабря 1812 года: “Кутузов, князь Смоленский, – пишет он, – грубо солгал о наших последних делах. Он приписал их себе и получил Георгиевскую ленту, Тормасов – Св. Андрея, Милорадович – Св. Георгия 2-й степени и высшую степень Владимира, а я, который больше всех, если не сказать один, трудился, должен дожидаться хоть какой-нибудь награды!”
Надо сказать, что недовольство подобного рода переполняло большинство генералов 1812 года. Не было того, кто бы не считал свои подвиги обойдёнными, а себя незаслуженно неотмеченным. Раевский был ничем других не лучше или хуже. Однако завышенное честолюбие этого человека – родовитого дворянина и профессионального военного – не находя удовлетворения, делало его вечно всем недовольным мизантропом. “Он молчалив, – пишет Батюшков, – скромен отчасти. Скрыт. Недоверчив: знает людей; не уважаем ими. Он, одним словом, во всём контраст Милорадовичу, и, кажется, находит удовольствие не походить на него ни в чём”. “У него есть большие слабости, – добавляет Батюшков, – и великие военные качества”.
Генерал Михаил Милорадович был ровесником Раевского; сербского происхождения, он был далеко не столь знатен, как Николай Николаевич. Однако храбрость, часто доходившая до безрассудства, и страсть к внешним эффектам, делали его яркой фигурой в среде генералитета. Милорадович любил пышные военные облачения и всегда шёл в бой при параде. За эту страсть его часто сравнивали с наполеоновским генералом Мюратом, чей огромный плюмаж, издалека видный, служил врагу прекрасной мишенью. А Раевский считал подобного рода поведение на войне неуместным. Ещё в отрочестве приученный двоюродным дедом своим Григорием Потёмкиным к простой казацкой службе, Раевский, видно, был не способен к позёрству. Он завидовал громкой славе Милорадовича, и в этом была его слабость; он же и презирал её; возможно, подобная двойственность делала его в глазах Батюшкова “странным”. За время кампании 1812–1813 годов эта двойственность могла и вообще повлиять на характер. Филипп Вигель, например, считал, что Раевские “…замечательны были каким-то неприязненным чувством ко всему человечеству”.
Кульминацией этого “чувства” станет реплика, которую по памяти запишет Батюшков. “Из меня сделали римлянина, милый Батюшков, – сказал он мне. – Из Милорадовича