— Так ты больше не видел этого Фанеку?
— Никогда.
— Может, он просто разбогател и вернулся?
— Потом я проснулся, — рассеянно повторил Марес.
Кушот вздохнул:
— Сам черт не разберет, что здесь к чему, приятель.
Сегодня Марес нашел Кушота на замусоренном пятачке возле Кафедрального собора. На соборных ступеньках голуби клевали зерно. Кушот был косоглазый, с большим ртом и широченной лысиной, которая нравилась женщинам, в чем они никогда бы не признались. Завернувшись в синее бархатное пальто, он рисовал углем, вернее, срисовывал с фотографий женские портреты и всегда имел много заказов. Он никогда не стремился достичь большого сходства с оригиналом, но умел придать взгляду изображаемой клиентки горделивое достоинство, что будто бы придавало ей больше значительности.
Марес играл на аккордеоне, усевшись на разложенных газетных листах прямо на асфальте. На его груди висел плакат с надписью по-испански, сделанной от руки:
Безработный музыкант
андалусиец и ревматик брошенный женой
На площади перед собором слонялись нищие цыганки с грудными детьми на руках. Из переулка дул ледяной февральский ветер, который гнал по тротуару пестрый бумажный мусор и белоснежный полиэтиленовый пакет. Оторвавшись от печальных мыслей, Марес обратил внимание, каким первозданно чистым и прозрачно-белым был этот подхваченный ветром пакет. Задумчивые дамы в мантильях и черных пальто степенно поднимались и спускались по лестнице собора, низко нависало серое небо. Старый бродяга, сгорбленный временем, пережитыми бедами и обидой на весь мир протягивал грязную руку к набожным пожилым сеньорам.
«Да, я нищий и опустившийся музыкант, — думал Марес, — но я становлюсь таким лишь на время». Раздутый ветром пакет, похожий на огромную снежинку, уносился все дальше и дальше под нежное воркование голубей. Кушот не спеша рисовал, сидя на складном стульчике. Марес наигрывал «Всегда в моем сердце», монеты со звоном падали к его ногам.
Появился Серафин, принес бутылку вина; Кушот и Марес бросили свое занятие и отпили несколько глотков. Серафин, крошечный горбун, продавал лотерейные билеты и папиросы в Равале. У него были маленькие изящные ручки и копна волнистых черных волос, разделенных пробором посередине.
— Ольга, моя кузина, пригласила меня на ужин, — гордо сообщил он.
Какой-то моряк, проходящий в этот момент мимо в компании двух красоток, захотел пошалить и хлопнул ладонью Серафинов горб. Горбун было возмутился, потом сник, забрал бутылку и вернулся на Рамблу.
Марес взялся за аккордеон и принялся наигрывать болеро.
— Опять какая-то слюнявая дрянь, — проворчал Кушот.
— Эта безумная страсть, живущая во мне столько лет, — простонал Марес. — Твоя жизнь и моя, Норма. Вспомни обо мне. Всего лишь раз. «Коварство»... «Всегда в моем сердце, навеки, навеки...»
— Слушай, ты, не валяй дурака, — сказал Кушот. — Не раскисай тут посреди улицы.
— Да у меня вся жизнь посреди улицы...
— Она даже видеть тебя не хочет, а ты бы небось десять лет отдал, чтобы хоть минутку с ней рядом побыть, признайся, бестолочь.
— Оставь меня в покое, Кушот.
— Все это потому, что ты женился на богатой, на бабе, которая тебе не по зубам.
— Я люблю ее. Все остальное не важно.
— В твои-то годы... И не стыдно тебе!
Марес прижался лицом к аккордеону. Кушот продолжал:
— В твоем возрасте снова можно влюбиться. Почему бы и нет? Не очень, конечно, разумно, но все-таки... Бывает, что человек полной размазней становится из-за этой самой любви и черт знает что вытворяет. Но страдать, и страдать по собственной жене, по одной и той же бабе!..
— Я никогда не переставал любить ее, никогда. Господи, какое мучение!.. — Он запустил руки под шапку, закрывающую глаза, и вцепился в волосы. — Какая ужасная мука! Как мне больно!
Кушот не обращал на него внимания.
— Где будем обедать? — спросил он, поскрипывая углем о картон.
— Мне все равно.
— Не стыдно реветь на улице?
— Закрой рот. Я подражаю кубинцу Лекуоне.
Вокруг него голуби шелестели крыльями, со всех сторон доносился гул города, словно шум древнего леса или огромной задумчивой реки, словно жужжание лета на Вилле Валенти, когда он и Норма были счастливы. Вскоре перед ним столпились зеваки, мирные обыватели, которые собирались зайти в храм или уже вышли оттуда и теперь остановились, чтобы прочесть надпись на груди у нищего, глядя на него с задумчивым вниманием и чуть лукавым выражением лица.
Марес вытер слезы и объявил:
— Почтеннейшая публика, сейчас для вас прозвучит незабвенное и бессмертное болеро «Ночь дозора».
— Бр-р-р-р, — вырвалось у Кушота. В этой части города, вокруг площади Дель Рей, Кафедрального собора и площади Сант-Жауме классический репертуар Мареса состоял из произведений Моцарта, Рахманинова и немного Пау Казальса. Однако в последнее время он все чаще и чаще наигрывал старые чувственные болеро. Аккордеон Мареса тоже был старенький, но звучал по-прежнему неплохо. Это был облегченный «Хохнер» с чуть гнусавым и очень трогательным звучанием. «Норма, Норма... Говорят, время все лечит, но я вижу, что это не так...»
Свои картины Кушот выставлял на всеобщее обозрение, прислоняя их к стене. Это были чрезмерно прилизанные портреты покойных кинозвезд и ныне здравствующих благочестивых барселонских дам. Был среди них и портрет Нормы Валенти-и-Солей, бывшей супруги Мареса, срисованный с фотокарточки, которую Марес всегда носил с собой. Рисунок был безжизненным и холодным, Норма казалась на нем некрасивой. Миндалевидные глаза за тяжелыми стеклами очков, крупный, чувственный рот, длинный породистый нос, пышные, кудрявые, как у античных богинь, волосы. Удивительное, непостижимое сочетание: не сказать, чтобы дурнушка, но вроде того; в то же время сложно было представить, что она богата, — а она была сказочно богата. Хотя портретное сходство с Нормой было весьма условным, художник, неудачник и пьяница, ухитрился передать перламутровое сияние ее кожи. Эта деталь^ разумеется, не ускользнула от Мареса, потому что перламутровый блеск ягодиц Нормы, — вот она поворачивается у ночного столика с зажженной лампой там, в уютной спальне на Вилле Валенти, десять лет назад, кладет в рот таблетку снотворного, хмуро смотрит на него, — этот перламутровый отблеск утвердился в его памяти так же прочно, как первый аккорд «Коварства».
В эти последние недели безумная страсть к ней охватила его с такой силой, что он часто просыпался посреди ночи и в отчаянии выкрикивал ее имя: «Норма, Норма!»
— Что за дрянной, никчемный мотив, — проворчал Кушот. — Сыграл бы что-нибудь поприличнее.
«Татуировка». «Лицом к морю». «Два креста». Эту последнюю вещь он сыграл, сжимая аккордеон босыми ногами, и по-прежнему безутешно рыдал, захлебываясь в трясине бесстыдства и убожества. Этот забавный трюк — игра на аккордеоне ногами — растрогала прохожих. «Бедняга, — думали они, — мало того, что чарнего, так еще и урод!» Монеты дождем сыпались на газетный лист.
10
Они пригласили Серафина пообедать в кафе на улице Сант-Пау. Заказали спагетти и салат. Кушот откупорил пыльную бутылку «Риохи», а Марес снова заговорил о своих ночных кошмарах и хитром андалусийце с длинными бакенбардами и зелеными глазами, о своем втором «я». «Он хочет соблазнить Норму, — повторял он, задумчиво покачивая головой, — он ужасно давит на меня».
— Не спорь с ним, — посоветовал Кушот. — Интересно, на чем вы порешите?
— А правда, что твоей бывшей жене нравятся цыгане? — спросил Серафин, — что она путалась с гитаристами и танцорами?
— Кто тебе это сказал?
— Вот он, — горбун указал на Кушота. — Так это правда или нет?
— Верно, — ответил Марес сквозь зубы. — По ней не скажешь, она ведь вся из себя такая аристократка и чистоплюйка каталонская. Сейчас, чтобы это скрыть, она путается с одним социолингвистом-сепаратистом.
— Социо... что?
— Такая серьезная и рассудительная, — продолжал Марес дрожащим голосом, отодвигая от себя тарелку спагетти, к которым он так и не притронулся. — Ведет такую вот двойную жизнь.
Марес залпом выпил стакан вина и наполнил другой. Взгляд его упал на грязную стойку бара: в конце нее, развалившись на высоком табурете, ему улыбался, поглядывая из-под закрывающего лоб бинта, весьма колоритный чарнего. В руке странный тип держал будильник. Бинт на правом виске был пропитан кровью. Ни шляпы, ни перчаток, зато все тот же старомодный костюм в полоску.
— Господи, совсем я плох, — вздрогнул Марес, — вот уже и сны наяву.
Он осушил еще один стакан вина и снова взглянул на стойку: за ней по-прежнему, улыбаясь, сидел Фанека.
— Что это у тебя на лбу? — спросил Серафин, указывая на ссадину над бровью. — Об аккордеон, что ли, ударился?