Не то чтоб бабушка не понимала, что всем неловко за нее, и особенно мне. Нет, она все это понимала, но это но стесняло ее, потому что она не привыкла и не хотела что-либо делать вопреки своему желанию и была уверена в необходимости того, что делает, пусть оно было неловко другим или возмущало их.
Пока Лукерья Петровна не ушла, нас одолевала та неохота общаться, которую вызывает неприятный человек. Но, замечая, что мы ждем ее ухода, бабушка, не торопилась. Под общее безмолвие сплясала на крышке подпола, выглотала стакан кислушки и пошла всех нацеловывать, и, хотя все сердились, никому не удалось увернуться. А едва за бабушкой захлопнулась дверь, которую тут же закрыли на крючок, все повеселели, заговорили, загалдели.
Случается так, что начинаешь воспринимать своих знакомых, как будто долго где-то отсутствовал и вот вернулся и удивляешься перемене в них. В тот вечер такое удивление было главным моим чувством. Катя Додонова, когда готовили закуски и накрывали на стол, распоряжалась у Мельчаевых как хозяйка, и странно, что Вадька — ненадолго приехавший с фронта «сын полка», всегда любивший всеми командовать, — радовался этому и то и дело подскакивал к ней, чтобы самому спросить, что в какую посуду положить и куда поставить. Было ясно, что Вадька влюбился в Катю, а она вяжется с ним, как говорилось по-нашему, то есть принимает его ухаживания и отвечает на них, хоть и стыдится, что он моложе ее и ниже ростом на целую голову.
Обучавшаяся в ремесленном училище на электрика прокатных цехов, Катя не надевала праздничную форму — пренебрегала ею. И сюда она явилась в повседневной форме гимнастерка, юбка, чулки бумажные с девчоночьим рубчиком, не модельные туфельки — свиной кожи ботинки.
Катя и Вадька, ничего не говоря, несколько раз, словно спохватившись, что о чем-то забыли, чего нельзя отложить, мигом надевали шинели, выскакивали в коридор. Возвращались жарколицые, как сквозь дымку и словно не наяву смотрели на нас.
— Гляди-кось, — шептал Лелесе Колдунов, негодуя и завидуя.
Припоздавшая Надя Колдунова вошла с Валей Соболевской и сразу проскочила в передний угол: я, мол, не хотела приводить ее, но она сама увязалась за мной. Валя никогда не бывала у нас в бараке, ее никто не приглашал, поэтому ее встретили недоумением и тишиной. Правда, мальчишки сразу засуетились, восхищенные ее красотой и одеждой, ошеломительной для обитателей Тринадцатого участка: сиреневой блузкой с воланами на груди и запястьях, темно-синей бостоновой юбкой, подпоясанной алым кожаным поясом — широким, чуть не в ладонь, лаковыми туфлями-лодочками.
Перед войной я как-то был в Уральских горах. Забрался в ельник. Мне там было хорошо. Взглянул на солнце — меня тотчас ослепило. Валин приход тоже ослепил меня. Но ослепление скоро прошло. Ясность внезапно обозначилась тревогой: «Зачем Валя сюда, если не ко мне?» — и растерянность: я, кажется, не рад ей.
Костя сидел нога на ногу, опираясь ладонями о колено. Выражение беспечности, которое было на его лице, вдруг стало напряженным. И я догадался: Валя к нему. Она не скрывала, что к нему, не собиралась скрывать. Она смотрела на Костю, ожидая, когда он взглянет на нее.
Недавно Костя получил по талону отрез креп-жоржета, и Нюра сшила себе платье. Оно шло Нюре. Цвет «ее» — стальной, он выделял нежную голубоватость ее шеи и лица. Почему-то, когда она садилась, платье сборилось к груды, поэтому, вставая, Нюра одергивала его в талии и на бедрах. Ее это бесило, а Косте нравилось, и он просил ее с веселым бесом в глазах: «Нюрочек, ощипнись». Едва заметив, что Валя смотрит на Костю, и, наверно, заподозрив что-то, Нюра вскочила, ощипнулась так, что щелкнули точеные ногти, и вылетела из комнаты.
Надя толкнула Костю, чтобы успокоил свою прыткую Нюру. Костя беспечно обернулся к Наде.
Я понял: значит, Аня, — Костя один из всего барака называл Аней Нюру, большинство звало ее Нюрка Бормот за то, что она, когда к ней обращались, только бормотнет в ответ, — значит, гадай, Аня допекла Костю капризами до безразличия. Пусть Аня хоть на стену лезет, он будет здесь, попрощается с друзьями, от которых она всячески его отделяла. И он никуда не станет отсюда отлучаться, вдосталь на них наглядится, чтобы реже тосковать на войне.
Пытаясь сгладить неловкость, вызванную ревнивым уходом Нюры, Костя попросил только, чтобы Надя побренчала на гитаре. Надя нехотя взяла гитару; звуки начали пересыпаться под ее пальцами, но когда уже казалось, что вот-вот зазвучит на тетивно-сильной оттяжке «Сербиянка», Надя бросила гитару на кровать и выбежала.
Мне велели притащить патефон — больше не у кого добыть. Я засомневался, сумею ли взять: бабушка держит его в шкафу под ключом. И в самом деле бабушка взъерепенилась. Скрутят башку патефону, кричала она, сорвут пружину, поколют пластинки! Я предупредил ее: если она не даст патефон, взломаю дверку шкафа. Бабушка принялась меня срамить, будто я пьян, грозила прописать матери на фронт. В разгар нашей с бабушкой ссоры в комнате появился Костя Кукурузин. Лукерья Петровна захныкала. Причитала, что я ее тираню, что все тащу из дому без спроса. Костя сказал, что все слышал и винит в нашей сваре лишь ее. Но бабушка плакала и жаловалась искренне, неутешно, прямо-таки убивалась, и начало мниться, будто действительно я кругом виноват, к этому еще примешивалась жалость: и старенькая-то она, и судьба-то у нее слишком горевая, и ничего-то радостного у нее не было, покуда она живет у нас с мамой в Железнодольске, разве что сытая еда, когда мама работала в магазинах и буфетах, и пшеничное вино, да и то она покупала и пила украдкой.
Пока бабушка манежила Костю, прежде чем дать патефон («По-доброму завсегда пожалуйста, с голубой душой... Нахрапом ежели, так фиг, наперекосяк пойду, никакой музыки»), я слонялся в студеном коридоре.
Вышел с патефоном Костя. Я заметил вдруг: блеснули ордена на гимнастерке. Не привинчивал, не привинчивал — и привинтил. Переход на армейский режим?
— Айда, Серега! Хвост морковкой!
Надсадная тягость была в душе: куда, думал я, мне такому в компанию? А вошел к Мельчаевым — и настроение стало другое. Вадькина сестра Лида, сутулая даже в корсете, радостно глядит на всех. Бабушка Мельчаиха, сидя на кровати, улыбается. Вадька бесом вертится перед Катей — наверно, подражает кому-то из фронтовых пересмешников. Костя весело крутит ручку патефона.
Им, казалось бы, кручиниться: Лида будет жить в костнотуберкулезном санатории; Мельчаихе в другой город ехать, а ни пенсии, ни сбережений; Вадьке и Косте на войну, опять на край жизни... А они не горюют!
Любимое танго Кости «Брызги шампанского». Это танго он и поставил первым. Ну и хорошо. Пусть брызжет шампанское хотя бы в музыке. Подходит Валя. Станцуем? Я не против. Веду Валю к тумбочке, возле которой стоит Костя. Моей руке все-таки тревожно от ее ребрышек, а ее ладонь на моем плече бестрепетна, прохладна, спит. Она оживет и проснется на Костином плече. Скашиваю глаза. Костины губы разводит улыбка. Зубы, какие зубы! И какая красивая синева у Кости на щеках после бритья. Вот бы мне такую.
Он рад, конечно, что я стал большой, что танцую. Он знает все обо мне и Валенсии. Он огорчался, когда наша с нею дружба прекратилась. Да, она красавица! Я волнуюсь, видя ее. Впрочем, я волнуюсь при виде любой привлекательной девчонки... Я любил ее. Неужели любил? А почему-то ведь не могу? Что случилось?
Костя уходит на фронт. Если бы он там уцелел, если бы развелся с Брусникиной и женился на Вале, столько бы на Тринадцатом участке было радости!
Костя переставил мембрану обратно, начал пластинку снова. Как раз в этот момент я сбился с такта, сделал неуклюжий поворот и отпустил Валю возле Кости.
Валя принялась просматривать пластинки, выбрала, подала Косте. Он закивал, приветствуя ее выбор, осмелел, и они под торжественный звон колоколов стали вышагивать вальс-бостон.
Возвратясь в комнату, Надя Колдунова отозвала Валю к окну. Кое-что я расслышал. Нюрка грозилась устроить скандал, если Валя не уйдет.
Валя оделась и вышла. Костя помешкал, щелкая в кармане портсигаром, потом схватил шинель и тоже выскочил.
— Заваруха — это по мне! — воскликнул Вадька. — Веселись дальше, народ!
Я подкрутил патефон, завел румбу. Катя и Вадька танцевали быстро, с подскоком. Расстроенная Надя согласилась было танцевать с Толькой, но он сопел, спешил, спотыкался об ее туфли, она рассердилась, оставила его на кругу. Толька подскочил к Лене-Еле Додоновой, однако она не захотела с ним танцевать.
— Ждешь своего Сереженьку? — отомстил он.
— Жду. Тебе что?
Давеча, когда я вошел к Мельчаевым, она приветливо меня встретила. Пока не появилась Валя Соболевская, мы то и дело встречались глазами. При Вале я как будто забыл про Лену-Елю, но все время был неспокоен и помнил: я должен кого-то найти. Во время танго, когда я рассматривал Валю и огорчался, что разлюбил ее и, наверно, больше никогда не полюблю, Лена-Еля сидела на сундуке, как-то поджавшись. Зверек, прямо зверек! Я догадался: В а л я! Но что это? Зависть к красоте? К одежде? Теперь же, едва Лена-Еля ответила Колдунову: «Жду. Тебе что?» — я подумал, что появление Вали раздосадовало Лену-Елю потому, что она решила, будто Валя пришла по мою душу.