От ее коричневых распущенных волос, свисающих до пояса, от подагрических шишкастых ног с растрескавшимися ногтями, от всего ее облика наваливалась на душу тягость, угрюмость, изношенность.
— А, Сергей. Милости просим.
Запахнулась в солдатское одеяло. Стоит, ни садится. И я стою, хоть она со стуком подвинула мне табуретку.
— Морочит... На непогоду, что ль? Буран, поди, собирается. Бабку-то Лукерью Петровну не морочит?
— Не жаловалась.
— Ее, надо быть, бог милует. Здорова́, уж здорова́! Износу нет. Правда, за войну мяса порастеряла. Все равно — не ходит, а все рысью. Старинный заквас, не нынешний. А меня морочит, дыханье стягивает, и сердце замирает.
— Тетя Поль, не взяли передачу. Мать, говорят, сама пусть придет. Я оставлю одежду и еду. Отнесете?
— Чего тут обсуждать?
— Заявление только перепишите на себя.
— Зинка перемарает... Ты вот что, Сергей. Передачу ты сам привези. С ношей утром в трамвай не залезу. Я прямо после работы туда проеду. Смена завтра трудная. Опять военный заказ. Точишь, точишь до синих мух в глазах. Раньше мне сказали бы, что с металлом буду работать, целые горы его в дело производить, не поверила бы. Силушку где взять? А нашлась, находится!
Глава восемнадцатая
Когда я готовился к поездке с передачей, пришла Фекла Додонова. Принесла Лукерье Петровне стакан козьего молока и стопку драников, приготовленных из толченых картофельных очистков.
— Помяни моего папу, — сказала бабушке Фекла. — Не обессудь...
— Что ты, что ты? Знаю, как перебиваетесь. Спасибо, балуешь старую. То с этим, то с тем зайдешь. Всем говорю: «Фекла у нас Михайловна от ангелов зарожденная».
Фекла отмахнулась: дескать, придумает же! И невольно шире раскрыла рот в стыдливой и радостной улыбке. Минувшей осенью кто-то вырыл у Додоновых целый пай картошки, а с второго пая, находившегося на глинистом бугре, они накопали всего-навсего два мешка «гороха» — мелких клубней. С тех пор Фекла похудела, к а к о б ъ я в (так говорила Лукерья Петровна), она сильней стала с ш и б а т ь н а б у р я т к у (тоже определение моей бабушки), и казалось, что ее редкие зубы («Телега проедет между ними», — шутил Петро) стали еще крупней.
Я только начал обуваться, как бабушка принялась меня корить: сами концов не сводим, а я из кожи лезу для Васи Перерушева. Нечего на него тянуться — пусть мать помогает. Он и не вспомянет, что мы ему добро делали.
— У бабуси бурки вот-вот протрутся да колошишки приносились, — жаловалась она, — а он чужому человеку и валенки купил, и ватные штаны. Мне как хочешь, так и выкручивайся.
— Полно, Петровна! — успокаивала Фекла. — Всю одежду не переносишь, всю еду не съешь. Приплыло — уплыло. Добро кому сделал, всю жизнь оно за тобой... Сережа, ты бы нашу Елю с собой взял.
— Зачем?
— Пока ты с тетей Полей ходить будешь, она коксу насобирает.
— Ладно.
— Никчемушный уголь дают на складе. Истопишь — голимая зола. Воздух в комнате не нагреет. Кокса-то положишь несколько кусков — на весь вечер. Ведра два насобирает — неделю будем в тепле.
Бабушка велела мне взять мешок, чтобы тоже привез коксу.
Фекла проводила Лену-Елю до крыльца, наказывала брать кокс только с земли, падалику, а на вагоны, боже упаси, не лазить: или расшибешься в прах, или заводская охрана словит. Лена-Еля насупленно молчала: ехать на трамвае далеко, идти с коксом тяжело — в гору и в гору. Наверно, была недовольна и тем, что мать послала ее со мной. Всегда мы с ней не ладили. Она совалась в мальчишечьи игры. Нечаянно подкуешь, водя футбольный мяч, а она тебя подкует нарочно. Заденешь палкой, отбивая деревянный шар от ямки, выберет момент и сквитается. Однако, при всей своей дерзости и смелости, она никак не могла преодолеть водобоязни и из всего барака одна не умела плавать. За это мы потешались над Леной-Елей, и злее всех, вероятно, потешался я. Как-то я так допек ее издевками, что она, грустно сидевшая на береговой скале, кинулась в воду, и мне пришлось ее спасать — глубина была большая. Вскоре после этого мы купали золотарских лошадей. Я доплыл на буланом мерине до катера, пришвартованного к парому, и, возвратясь на отмель, сказал Лене-Еле, что она скорей проглотит паровоз, чем доплывет на Гнедухе до катера. Лена-Еля сплавала на Гнедухе, до катера, а выехав на берег, столкнула меня с буланого на береговой щебень и ускакала. Я разбил колено.
Через два дня я встретил ее на углу барака. Она несла из своей будки глиняный горшок.
— Ага, попалась! — весело крикнул я и растопырил руки, будто собрался ловить.
Я был настроен посмеяться над тем, как летел с коня, но случилось неожиданное. Лена-Еля плеснула мне в лицо подсиненной извести. «Ослепну! Пропал!» Я мигом повернулся и наугад бросился бежать к водоколонке. Повиснув на чугунном кране, я вертел лицом под толстой, мощной, холодной струей воды.
С того злополучного дня мы долго не замечали друг друга, а впоследствии, примиренные ее отцом Петром Додоновым, не рисковали задевать друг друга. Безразличия между нами не было. Была бдительность. Мы очень опасны друг для друга, поэтому должны находиться в сдержанно-твердом мире и по возможности не общаться.
И вот вышло так, что мы шагаем вдвоем. Дуться не дуемся, дичиться не дичимся и все-таки идем в какой-то натянутости. Идти надо, и мы идем.
В трамвае было тесно. Лена-Еля юркнула под локтями женщин-электросварщиц, одетых в брезентовые, железисто-коричневые, в подпалинах робы. Я правую ногу утвердил на подножке и правой же рукой уцепился за поручень. Будь передача поменьше да полегче, я бы не оказался в опасном положении. Но перегон был длинный. Пальцы устали, вот-вот разомкнутся, упаду навзничь и — под колеса; еду в головном вагоне. Выход был один — бросить передачу, перехватить руку, переменить ногу и спрыгнуть, но я из последних сил продолжал держаться за поручень. В тот момент, когда пальцы уже размыкались, а я, зажмурясь, пытался их крепче сжать, кто-то схватил меня за ворот и подтянул к поручню. Как раз на уровне моего лица оказался веревочный узел (веревка, тянувшаяся к дуге, выгибалась на ветру), я вцепился в него зубами. Еще до остановки углядел, что держит меня за ворот Лена-Еля. Вместо благодарности я надулся на нее: пусть не думает, что я струсил. Она разобиделась и начала пробиваться меж пассажиров вперед. Я пустился за ней. Догнал только подле отсека вагоновожатой.
— Ель, а ты сильная.
Она скуксилась, как от зубной ломоты. Я передразнил ее. Она что-то пробурчала, смягчаясь. Я передразнил и то, как она пробурчала. Она смешливо фыркнула, потом и я фыркнул. Мы договорились отправиться за коксом вместе.
Полину Сидоровну я сразу увидел в толпе женщин: она была выше всех. Заявление на передачу уже сдала.
Открылась дверь ожидалки. Полина Сидоровна суетливо приняла из моих рук узел, с мелкими поклонами протиснула его в окно. Передатчица выхватила у Полины Сидоровны узел. Его подхватил дылда в белом халате.
До остановки мы шли вдвоем. Потом, мотнув головой на прощанье, я побежал по мерзлой лестнице вниз, в падь, к Лене-Еле.
Поднял глаза к небу. Одиноко неподвижно прямая Полина Сидоровна стояла на краю платформы.
Глава девятнадцатая
Возле крайнего ряда вагонов с коксом слонялась горбунья. Она было побежала на тонких машистых ногах вдоль состава, приняв меня из-за черной суконной шинели за заводского охранника, но остановилась, пошла обратно и стала упрашивать, чтобы я забрался на хоппер и поскидывал коксу.
— Мы за падаликой, — сказал я.
— Берегешься? Будь рисковым, парень. Рисковые нынче времена. Без риска сгинешь. Я на что горбата — под вагонами рыскаю. Двинет электровоз — и готова. Ну-ка, живехонько на хоппер. Поскидывай маленько...
— Ловко, тетя, подстрекаешь. Мой друг в колонии. На нас двоих достаточно.
— Храни тебя Христос! Счастливым будешь. Рассудительный.
Поволоклась, задевая кирзовой сумкой о черный снежный наст, и вдруг начала дразниться:
— Трус, трусишка, украл топоришко.
Лена-Еля, замкнуто молчавшая, встрепенулась, попросила горбунью подождать и вскоре уже кидала из хоппера звенящие куски кокса. Я едва успел кинуть в мешок десяток коксин, как под вагонами замелькали воровато бойкие фигурки. Они возникали рядом, расхватывали кокс, я оставался ни с чем. Горбунья ошеломительно переменилась. Высоко, разлато подскакивала. В тот момент, когда ее ходулистые ноги отрывались от снега, она умудрялась поймать коксину и спрятать в сумку.
Сумерки, усиливаемые темнотой вагонов, не были помехой ни для горбуньи, ни для опытных охотников за коксом, выскакивающих из-под вагонов. Тягаться с ними было бесполезно. Я влез на хоппер, нагреб до половины в мешок Лены-Ели, велел ей спускаться. Она протестовала: «Дай еще посбрасываю!», но спустилась.