Чтобы вновь поставленные искусственного серебра, мельхиоровые или стальные голоса зазвучали в нужном тоне, надо не раз и не два, как в губную гармошку, поиграть на резонаторах. Потом снова браться за напильник.
И дедушка горбился над гармонью, а мы сидели с Ванюрой, ожидая чуда, когда она заиграет.
Вдруг в сенях раздался топот и влетел в избу Сан. Он теперь был не бригадиром, а председателем. Живой глаз смотрит измученно.
— Дак это как же понимать, Иван Степанович, — сказал он Ванюре, — жнейку, выходит, бросил? Без ножа ведь режешь! Погода пока стоит, жать надо. Жа-ать!
Ванюра тоже озлился:
— Жать да жать, часу посидеть не дадут. Хоть бы дож.
— Ну-ну, — угрожающе произнес Сан, — я те дам дож.
— Да ведь там Андрюха жнет, — вмешался я.
Дедушка оторвался от гармони.
— Ты иди, Ванюрушка, иди. А то ведь Андрюше отдохнуть надо. У него впереди много тягот.
Сан был человеком умным. Поняв, что жатка не брошена, он сменил тон:
— Иду по деревне, гляжу, Иван Степаныч дома посиживает. Ну, и забрало меня. А Иван у нас работящий, — с похвалой сказал он. — Но время такое, надо еще лучше. Лучше еще надо, Иван Степанович.
А нам, когда Ванюра нехотя вышел, объяснил:
— Такой парень уросливый. Не похвалишь, ни в жисть не станет работать. Вот и хвалю.
Ванюра, оказывается, не ушел. Он вдруг возник у окошка и поманил меня пальцем.
— Ты деду скажи, вечерка у нас будет. Может, уделает гармонь.
И я сидел около дедушки, выпытывая, сумеет ли он отремонтировать инструмент.
— Надо бы успешить. Ведь у Андрюши всего три дня до отправки. Надо бы.
Мне было непонятно, отчего дедушка строго отчитал Людмилу Петровну за пляску, а для Андрюхи хочет успешить гармонь. Андрюха свой. Нет, не поэтому. А почему? Я понимал: правильно делает дедушка, а почему — объяснить не мог.
Сославшись на то, что у нее гости, прибежала с поля хозяйка — Агаша.
У маленькой хлопотливой Агаши на языке была прорва ласковых слов. Но потом я понял, чем больше этих ласковых слов, тем хуже. За умильными приговорками скрывала она совсем иное отношение к человеку.
Суетясь около печи, она как будто отговаривала дедушку от спешной работы:
— Ты отдыхай, кум, отдыхай, сходи хоть на свою одворицу погляди. Яблони ныне отошли у вас. Ух, как цвели! Белым-бело.
Но я знал Агашу, понимал ее притворные вздохи, потому что тут же она говорила, как ждет молодежь нынешнюю вечерку. Ведь в деревне только балалайка. Разве от нее веселье? И гармонь была бы как раз ко времени. И дедушка спешил починить гармонь.
Чтобы меня не осудила языкастая Агаша и не назвала городской странью, я взял в сенях зацепленный за бревно верхнего венца серп и отправился на Агашину одворицу жать ячмень. Вроде когда-то учила меня моя мама жать. Одной рукой забираешь упругие стебли и подрезаешь. Но у меня теперь это не получалось. Серп отчего-то не резал стебли, как мне хотелось, да и снопы я вязать не умел. Тихонько положив обратно серп, я сел обрезать сваленный в сенях лук. Тут большой науки не надо. Раз, два — и луковица чистая. Глазастая Агаша углядела, что я пробовал жать ячмень, и тут же мне посочувствовала:
— Да что ты, Пашенька, без навыку-то тяжело.
А я уж знал, что соседке у прясла скажет обо мне с осуждением: смотри-ка, кумуш, надолго ли в город уехали, а парень-то уж и не знает, как серп в руке держать.
Обрезать лук тоже было занятие муторное. Сидишь в сумеречных сенях, обрезаешь мочки и перо, а луковицы бросаешь в плетюху уж чистыми, отливающими золотом. Но куча не убывает, а тебе страсть как охота к своему усачевому пруду или к нашему заколоченному досками дому — посмотреть, что там делается.
Две плетюхи луку я все-таки нарезал. Агаша из одной часть луку сразу же засыпала в кадку с водой, подмигнув мне.
— Помокнет да тяжельше станет, Степан дороже возьмет.
Я знал, ее муж Степан мобилизован на строительство завода. Он то и дело наведывался домой, чтоб забрать продуктов и обменять на всякую всячину. Ботинки желтые американской выделки, костюм были у Ванюры куда лучше, чем у любого из нас. А то, как Агаша извлекает выгоду даже из того, что лук набирает вес после вымочки в кадке, меня как-то озадачило. И так теперь все берут нарасхват, а она…
У Агаши сохранился еще довоенный зажиток. Впервые за последний год я сел за стол, на котором было сколько угодно хлеба, стояла просторная сковорода с яичницей, картошка, тушенная с салом, и полные кружки молока. Рядом с ноздреватым, хорошо пропеченным хлебом была чаруша, наполненная черными каравашками из травы.
— Кто придет если, дак хлеб уберу, а вы уж виду не показывайте, — предупредила Агаша, — пусть думают, что мы тоже едим с травой. А то повадятся. Всех не накормишь.
Глупая была эта тетка Агаша, не понимала, что хлебный запах все равно никуда не упрячешь. Я по себе знал: голодный человек сразу улавливает этот сладковато-кислый, пошибающий на мед хлебный аромат. Сразу представишь себе буровато-белую краюху ярушника или ржаную буханку.
— Слава богу, мы еще держимся, а ведь другие целую зимушку на картошке, — продолжала Агаша.
Вдруг она вскочила с места, выглянула в окошко и проворно унесла хлеб за заборку.
Ванюра, сморщившись, взял травяную лепешку, испеченную из щавеля.
В дверях появилась девчонка, тоненькая, черноглазая, в голубом застиранном платье. Я не сразу узнал ее. Так она вытянулась, такой ладной и красивой стала. Это же Галинка Митриева, дочь Митрия Арапа, нашего соседа! Ведь это с ней и с Андрюхой вместе мы катали в детстве пасхальные яички в лунках, пекли на завалине глиняные лепешки и купались прямо на огородце в овинной яме, устланной мягким палым листом. Но это было так давно, что Галинка стала почти вовсе взрослой и наша разница в три года особенно обозначилась.
— Здравствуйте вам. Хлеб-соль, — сказала Галинка, стоя у порога.
— Ну чего, Галь, тебе надо-то? — спросила нетерпеливо Агаша.
— Сечку, тетуш, — сказала та каким-то уж очень приятным голосом. Темные глаза у нее так и светились радостью. Ей явно хотелось сказать что-то. Может быть, мне или дедушке, но она не решалась.
— Сечку, — понимающе сказала Агаша. — Мы вон из кисленковых петухов лепешки делаем. Вроде ничего. Хошь, отведай.
Ванюра протянул лепешку. Галинка взяла ее, но есть не стала. Только теперь я заметил, что она видит ломоть отлично пропеченного хлеба, который я держу в руке. Я залился краской и наклонился, чтоб схлебнуть