В его шумной, пестрой жизни, полной банальных речей и ненужных отношений, неизбежных условностей и официальных знакомств, давно надоевших связей и показной дружбы; в этой светской жизни, где он изнемогал, как странник в пустыне, — интимный уголок у топящегося камина являлся оазисом, к которому стремились все его мысли, куда он приносил непогасшие порывы души, не желавшей стариться; где он хотел нравиться, пленять, быть молодым, красивым, страстным, вопреки неумолимым законам неизбежности; где он забывал, что он — глава губернии, лицо ответственное и связанное по рукам и ногам всевозможными отношениями; где он отрекался от себя, от стареющей жены, от взрослой дочери, даже от любимицы Мерлетты; где, словом, он переставал быть самим собой. Его любовь и ее страсть ткали волшебные узоры сказки, вписывали яркие страницы романа в скучную книгу жизни.
Она ходила рядом, грациозная, гибкая, шурша накрахмаленными юбками; скрипя шелком лифа; всегда нарядная, всегда желающая нравиться.
Она при нем подтягивалась вся, внутренне и внешне, следила за каждым своим движением, за каждой фразой. Она не позволяла себе ни одного резкого слова, ни одного вульгарного выражения, которые так часто непроизвольно срывались у нее за кулисами или в актерской среде. Она не уставала восхищаться его породистым лицом, его маленькими руками, его холеными ногтями, его манерой говорить и двигаться… Как в Хованском, она ценила в нем породу. Сама она мало говорила, заставляя его рассказывать. Он охотно делился с нею впечатлениями дня… А часто она ничего не слышала. Она слушала только его голос. Он предавался воспоминаниям. Он говорил ей о придворных связях; передавал придворные анекдоты и сплетни; делал блестящие характеристики всех известных лиц. Он незаметно для себя импровизировал, увлекался, создавал никогда не бывший роман. Он кокетничал и в этих воспоминаниях. Это было его своеобразное, дорогое ему творчество.
Но больше всего Надежда Васильевна ценила его молчание. Обнявшись, сидели они на диванчике, перед гаснувшим камином. В расстегнутом мундире (тугой воротник так больно подпирал шею) он полулежал, прислонившись головой к ее плечу. Ее рука трепетно гладила его редеющие волосы, его еще гладкое лицо. Их души сливались в сладком чувстве смутной печали. И не хотелось говорить. Вспыхивали беглые мысли. Гасли внезапные желания. Реяли неясные грезы. Это был сон души. Это была поэзия.
А сладкая печаль росла. И души тонули в этой безбрежной тоске. Как волны вставали и падали вновь призраки воспоминаний… Все было и ушло… Уйдет и это… Гаснут уголья в золе. Погаснет и счастье.
И точно прочитав один в душе другого, во внезапном взрыве страсти они сливались в объятии, прижав уста к устам. Но не было здесь чувственности и сладострастия. Это был инстинктивный порыв смертного к бессмертию. Это был страстный протест против неизбежного и неумолимого. Это была жажда забвения. Тоска о Вечности.
Как долго жила в них память об этих минутах! Через суету житейского базара они оба благоговейно несли в сердце эти воспоминания, ревниво дрожа над ними, чувствуя себя крезами. Надежда Васильевна думала о незабвенном Муратове, о своем коротком счастье. Неужели наконец осуществилась ее мечта о любви исключительной, далекой от измены и пошлости? О любви вечной, умирающей только с человеком? Она верила, что любит навсегда.
Длилось это год? Два года? Пять лет?.. Надежда Васильевна не считала.
Нет ничего однообразнее счастья. Нет более косных людей, чем влюбленные. Лишь бы один день походил на другой! Лишь бы ничто не нарушало сладостных привычек! Лишь бы новое, всегда враждебное, не вторгалось в тесный круг знакомых переживаний!
— Это было в позапрошлом… Нет, постой!.. Когда это было? — внезапно спрашивала она. — Как будто два года назад… Я жила на даче у Карповой, а ты приехал туда неожиданно… Помнишь?
— Это было пять лет назад, Надя.
— Неужели пять?
Она удивленно глядела, и печаль струилась из ее глаз и улыбки, из бессильно упавших рук. «Как жизнь бежит!..» — читал он в ее лице. И он зябко поводил плечами.
Он, как женщина, скрывал свои года. Скрыть день именин было невозможно. Несмотря на лето, он должен был праздновать его сперва официальным банкетом, затем в кругу семьи. Он не любил этот день, разлучавший его с Надей.
Один раз, вырвавшись, как школьник, на свободу, он примчался на дачу к полковнице Карповой, где гостила Надежда Васильевна. И молодая еще тогда страсть их вписала в книгу их жизни страницу алую, огнистую, как пожар осенних зорь. И эту ночь, которую они всю провели вдвоем во мраке маленького садика, а затем рассвет, который они встретили рука об руку, в поле, на узкой меже, между спеющей ржи, — они не забыли их никогда.
Зато день рождения он скрывал с наивной, почти женской хитростью. А она, никогда не думавшая об его летах, простодушная и правдивая, не замечала этих ухищрений. Волнуясь, готовила она ему подарки ко дню именин. А он принимал их конфузясь, не умея оценить в своем малодушном страхе перед идущей старостью всю ее трогательную нежность.
— Отчего ты… такой?.. Что с тобой? — спросила она его один раз, на другой день после именин.
Она была вся такая радостная, сверкающая, такая молодая в свои тридцать пять лет. И у него, угнетенного, утомленного и жизнью и страстью, невольно сорвалось признание:
— Я стар для тебя, Надя!
Он сидел. Она стояла перед ним.
Какою страстью блеснули ее глаза! Она прижала к груди его голову.
— Ты красавец!.. Нет никого на свете лучше тебя!
— Ты скоро полюбишь другого, молодого…
— Глупый! Какое мне дело до твоих лет? Я люблю тебя… Я никогда не перестану тебя любить!
И он верил. На мгновение, правда… Упиваясь музыкой этого голоса, красотой этих глаз, он хотел верить, что свершится чудо и что их связь — вопреки логике жизни — победит время, преступит все пределы. Он жаждал чуда.
Почему все изменилось? И когда он заметил эту перемену в ней?
Умер Мочалов.
Слух о смерти его дошел до Надежды Васильевны в разгар ее счастья. И разом все померкло.
Встало былое: гастроли трагика в Одессе; их таинственная близость; этот вечер в саду, когда он читал ей свои стихи; когда она поняла, что он ее любит, что он готов позвать ее за собою… О, каким жалким показалось ей перед тем кратким и уже канувшим в вечность мигом то, чем она владела теперь и — как думалось ей — навсегда!
Она никогда его не увидит. Она никогда не услышит его. Эти орлиные глаза, этот проникавший в душу теноровый голос, жар его руки, стихийная страсть, которую будило его прикосновение, экстаз, окрылявший ее душу, — где все это? Исчезло, утонуло в черной бездне, не возвращающей ничего.
С его смертью обеднела не только русская сцена. Из ее собственной души исчезли ценности, которые он один умел извлечь из таинственных глубин. Кто подарит ей этот восторг? Ее алчущая душа раскрылась перед ним, как сад, полный благоухающих роз, расцветших в одну ночь. Только для него расцвели эти цветы. Только к нему тянулись всеми соками. Любовь была росой, питавшей их. Но он прошел мимо, царственный и загадочный в своем молчании. И цветы увяли. Они уже не зацветут.
Да… его одного любила она всю жизнь с восемнадцати лет. Признаваясь другим, отдаваясь другим, она любила его одного. Все остальное — призрак. И прав был Саша Мосолов, что покончил с собой после его отъезда. Что оставалось от нее тогда? Измученная борьбой женщина, жалкая рабыня долга, с покорным телом, с мертвой душой.
Все остальное призрак.
Она плакала целый день. Потом слегла. После взрыва отчаяния наступила реакция. Не было ни сил, ни желания жить.
Поля сбегала в театр, и спектакль с участием Нероновой был отменен.
Вечером приехал встревоженный Опочинин. Поля встретила его на цыпочках, с округлившимися глазами, и замахала на него еще с крыльца.
— Больны… больны… заперлись… головы не подымут…
— Доложите, что приехал я…
— И докладывать не пойду, ваше превосходительство… Никого не велено принимать!
Опочинин так обиделся, что даже не спросил, был ли доктор.
Его не пустили и на другой день.
В передней перебывало до полусотни посетителей: друзей, поклонников, актеров… Надежда Васильевна лежала как пласт, с закрытыми глазами в полутемной комнате. Во весь день согласилась выпить одну только чашку чая.
На третий день Поля доложила, что пришел актер Микульский, ее старый товарищ.
— Впусти! — сказала Надежда Васильевна.
Ах, он-то мог ее понять! Быть может, он один. Ближе всех в эти дни был ей сейчас этот свидетель ее счастливого прошлого.
— Слышал? — спросила она его и снова залилась слезами.
— Царство ему небесное! — прошептал Микульский, крестясь, и сел у постели. — Осиротели мы, Наденька… Все осиротели. Кто заменит его?.. Не было другого Мочалова и не будет.