Эта ревность оскорбляла и раздражала ее.
В сущности, несмотря на свой романтизм, не чуждый даже сентиментальности, Опочинин никогда не уважал женщины. Он был даже циником. Больше всего смущал его огневой темперамент его любовницы. И он бессознательно выработал себе своеобразную тактику: чуть завидев на горизонте тень соперника, он удваивал свои ласки, он как бы старался утомить любимую женщину, усыпить ее любопытство и жажду новизны, которые он приписывал ей. Задача не из легких в его годы. И организм его разрушался. Всего печальнее было то, что, раздраженная его подозрительностью, она отвергала его объятия и охладевала, когда он горел. Она не была чувственной. Она была только страстной. Она могла, особенно в молодости, год и два жить без сладострастия, если сердце ее молчало, и отдавалась только любя. Он не мог ее понять.
Они ссорились. Она страдала. И раны любви были тем больнее, что она добровольно сбросила с себя спасительную броню труда и творчества. Ничто не могло ей дать забвения и утешить ее.
И эта зима оказалась роковой.
В борьбе за свое достоинство, в этой борьбе с унижавшей ее страстью Опочинина перегорела ее любовь. В сущности, охлаждение Надежды Васильевны началось не со вчерашнего дня и раньше смутно чувствовалось обоими после ссор, в часы усталости физической и душевной. Однако они упорно отгоняли эти догадки. Слишком жуткой казалась пустота сердцу, привыкшему к волнениям. Мертвыми очами глядела на них пустыня будущего без манящего миража любви.
В эту зиму Надежда Васильевна внезапно пристрастилась к маскараду.
Что влекло ее туда? Она сама не могла бы сказать. Быть может, эти ощущения, как хмель, возбуждали упавшие нервы. Быть может, как и на балах (Надежда Васильевна так любила вальс и мазурку), она в маскараде инстинктивно жаждала нравственного освобождения от гнета всех обязательств; искала отречения не только от всего, что окружало ее, но главным образом от самой себя. Она стремилась здесь к тому же таинственному перевоплощению, которое давала ей сцена.
Зачем?.. Была ли это потребность в привычном опьянении рампы? Или же это стремление шло из каких-то более глубоких неведомых тайников? Она не спрашивала себя. Она наслаждалась.
Вот она входит в душную залу, где тускло поблескивают огни люстр. Ей кидается в лицо дыхание чужой, возбужденной, чувственной толпы. И сразу ее охватывает мелкая дрожь. Она идет, вызывая любопытство, стройная, гибкая, с желтым атласным бантом на плече (у нее одной такой бант). И как душистый цветок привлекает пчел, так манит мужчин эта таинственная женщина.
Такая застенчивая в жизни, из-за этой застенчивости многим казавшаяся надменной, под маской она становится смелой, кокетливой, вызывающей. Целомудренная от природы, она чувствует себя здесь такой доступной… Ей даже жутко.
Она смело подходит к незнакомому, интересному человеку, берет его под руку, начинает интриговать. Она говорит ему ты, по красивому обычаю маскарада. Говорить ты поклонникам еще упоительнее. Видеть загорающиеся огоньки в глазах тех, кто клялся ей в неизменной любви, так смешно, так весело… Ее глубокий, грудной голос становится чужим, высоким, певучим, зовущим. Смех звучит нервно и вызывающе. Она обещает то, чего нельзя выполнить. Она дразнит, манит, играет глазами, голосом, словами. Разве в жизни когда-нибудь она делала так?.. Нет! Нет… Только на сцене и то редко, потому что и на сцене легкомыслию, кокетству и расчетливой лжи она предпочитала драму, сильные чувства, естественные движения, правдивость интонаций.
В эти минуты ей было ясно, что она — не та Надежда Васильевна Неронова, которую все уважают, а вынырнувшая Бог весть откуда темная авантюристка, без роду и племени, с требовательной жаждой наслаждения, с аморальной душой цыганки. Вся чужая. Вся соблазн и грех, как говорил Лучинин.
И это было ново. И это было жутко.
Вернувшись домой и сбросив маску, она долго еще не могла совладать с дрожью всего тела, с охватившим ее возбуждением. Не могла влезть в свой «футляр». Она спала беспокойно. Видела странные, грешные сны. А на другой день вставала поздно, вялая, раздражительная, с синей тенью под глазами. И никто не мог ей угодить.
«Я ли это была? — дивилась она. — Точно бес в меня вселился…»
Об этих ночных «эскападах» не знала ни одна душа в городе, кроме Поли и Аннушки. Не знал даже Опочинин.
В первый раз Надежда Васильевна не придала значения своему капризу. Поехала она туда неожиданно для самой себя, когда Опочинин был занят в каком-то важном заседании. Но на другой день она ничего не рассказала ему, ошеломленная хаосом, какой впечатления от маскарада подняли в ее душе. А потом решила ревниво оберегать этот уголок своей жизни от чьих бы то ни было взоров. И эта тайна больше всего радовала и волновала ее. Несомненно, Опочинин начал бы ревновать ее. Она не уступила бы ему. О, нет!.. И вышли бы ссоры и лишние мучения. А главное, ей казалось, исчезнет вся греховная прелесть этих часов, если о них узнают Опочинин, Лучинин или другие поклонники. Все станет пресным.
В дни маскарадов она после полуночи гнала Опочинина, ссылаясь на головную боль. Да… как это ни странно, но ласке и близости любимого человека она предпочитала игру в любовь с чужими, в сущности ненужными ей людьми. Особенно с Лучининым. Он так изящно держался в маскараде, без грубых шуток или чувственных заигрываний. Он так ловко поддерживал заманчивую беседу, похожую на дуэль двух бретеров. «А вдруг узнает?..» — мелькала мысль. И было жутко. Точно она балансировала на мостике над пропастью.
Сколько раз манило ее назначить Опочинину свидание в маскараде, заинтриговать его, испытать на верность! Сколько раз перо падало из ее рук!.. Нет… Она его еще любила. Нельзя играть судьбой. Одно то, что он явился бы на это свидание, было бы в ее глазах равносильно измене. И она не простила бы, нет…
«А как же сама я езжу?»
«Ах, это не то! Ведь я-то не пойду дальше разговоров… А разве поручишься за мужчину?»
Нет. Она не хотела портить себе жизни и отравлять прелесть этих вечеров. Она хотела любить не страдая, не ревнуя, не сомневаясь, получая только радость. Стоит ли иначе любить?
Со злым смехом, поблескивая глазами из-под маски, она выслушивала признания Лучинина и вспоминала все, что он говорил все эти пять лет о своем неизменном чувстве не ей, таинственной маске, а недоступной артистке Нероновой, у ног которой он лежал эти годы, дожидаясь… чего? Пресыщения? Жажды новизны?.. Минуты угара?.. Минуты слабости?.. О, презренные людишки!.. На нем — на этом преданном Лучинине — она делала свои коварные опыты и училась презирать людей. И была в этом горькая радость дорого оплаченного опыта, потому что так много обманутая в жизни, она бессознательно все еще хотела верить, все еще боялась утратить самые ценные для женщины иллюзии.
«Все-таки лучше потерять, чем быть одураченной», — говорила она себе в эти часы.
Иногда Надежда Васильевна по окончании спектакля торопилась домой.
— Скорей одеваться!.. Давай домино и маску! Едем! — лихорадочно кидала она Аннушке.
Таинственно, крадучись, выходили они из дому, брали с площади извозчичьи сани и ехали в маскарад. На улице обе надевали одинаковые маски и домино. Обе были в черных шелковых платьях, обе одного роста, обе темноглазые. А кроме глаз ничего не было видно из-под широкого кружева маски. Только одна была изящна, зла на язык, сыпала целым фейерверком острот. Другая была смешлива, жеманна, вульгарна.
Входили в залу они всегда врозь, одна вся в черном, другая с желтым бантом на плече. И к этому банту мгновенно устремлялись мужчины. Она появлялась так редко, эта незнакомка! Но появляясь, создавала вокруг себя такую знойную атмосферу волнующих догадок, заманчивых надежд, напряженных желаний… Она казалась такой доступной… Но ни разу не сняла маски, не осталась ужинать, не позволила проводить себя.
Пока Надежда Васильевна интриговала, Аннушка дремала в уборной.
— Уезжаю, — шепотом говорила Неронова, входя и одеваясь в салоп и капор. — Ступай ты!.. Там Лучинин ждет.
Она прикалывала свой желтый бант на плечо Аннушке и незаметно скрывалась. Аннушка выплывала в залу, подражая манерам и голосу хозяйки. И всех ставила в тупик своей речью. Та — и не та. Ушла изящная, остроумная, блестящая. Вернулась жеманная, вульгарная, смешливая. Тот же рост, те же темные глаза, та же фигура, и даже жесты те же… Что за мистификация!
И все-таки Лучинин угадал ее каким-то внутренним внезапным откровением.
— Надежда Васильевна, это вы? — раз тихонько спросил он Неронову, наклоняясь к самым губам ее.
Она вздрогнула и чуть-чуть не выдала себя.
Она тотчас же скрылась в уборную, сделав Поле условный знак. Там наколола на ее плечо желтый бант и исчезла.
Но Лучинин уже ждал ее близ уборной, предвидя бегство, торжествуя в душе, что владеет ее тайной.