Играя на сцене эти годы, она как бы искала возможности разрядить нервную энергию, удовлетворить какие-то смутные, непонятные ей самой порывы, которым не было места в ее уравновешенной жизни теперь, когда общество безмолвно признало как бы узаконенной ее связь с Опочининым; когда смирилась враждебная партия с Додо и Микой во главе; когда, словом, река вошла в берега.
— Знаете… маленькая подробность, — сказал ей Лучинин после ее бенефиса, где она выступила в своей любимой роли Тизбы, венецианской актрисы. — Когда я вижу вас на сцене, мне становится совершенно ясным, что ни я, ни… друзья ваши, ни вы сами… не знаете себя…
— Что такое?
— Вы слыхали когда-нибудь о раздвоении личности?.. Это очень интересно. Этим вопросом сейчас многие заняты в Англии. Мы все… друзья и поклонники… вот уже скоро десять лет следим за вами с простительным любопытством толпы к таланту, к его личной жизни особенно…
— Вы что, милый мой?.. Дерзости собираетесь говорить?
— О, сохрани Бог!.. Мы все преклоняемся перед чистотой вашей жизни… Помилуйте! Разве вы похожи на актрису? Вы живете, как простая обывательница, тихо, скромно. Вы работаете, ходите ко всенощной, говеете, презираете кутежи и мимолетные связи. Вы верны себе во всем… в любви в особенности… Вот видите!.. Вы и сейчас краснеете и хмурите брови… У вас уравновешенная душа, размеренная жизнь, спокойный взгляд, насмешливая улыбка… Вы победили жизнь. Вы не боитесь судьбы…
— Замолчите!.. Не люблю.
Лучинин засмеялся.
— Да, вы суеверны… Это только маленький штришок, который не портит ансамбля… Но если б вы могли видеть себя на сцене!
— А что я такое особенное делаю на сцене? Добросовестно и с любовью исполняю роли…
Лучинин покачал головой, странно улыбаясь.
— Нет, это не так просто. Это обнажение скрытых сил. На сцене бессознательно, инстинктивно вы проявляете себя… настоящую себя… понимаете?.. Ту, которую никто не знает, даже вы… вернее, вы меньше всех!
— Что за вздор вы говорите! (Голос ее дрогнул.)
— На сцене, даже за кулисами у вас другие глаза, другой голос, другие движения… Вы вся страсть… вы вся соблазн и грех…
— Это роль… говорю вам… Это роль, чудак вы эдакий!
— Нет, это ваша другая, таинственная душа, полная порывов и желаний, в которых вы не смеете себе сознаться. И мне становится совершенно ясным, что сцена — для вас жизнь, а жизнь — сон.
«Болтун!..» — с непонятной досадой решила про себя Надежда Васильевна. И скоро забыла эти слова.
Она вспомнила о них, когда Верочка вышла из института.
А годы шли, и Верочка подрастала. Ей шел уже пятнадцатый год.
Прошлое лето, навестив ее, Надежда Васильевна огорчилась. Девочка так подурнела в четырнадцать лет! Талия была, «как обрубок», руки длинные и красные, нос толстый. Куда делись хрупкость ее, врожденное изящество? В гостинице Надежда Васильевна всплакнула… «Бедная девочка! Как трудно будет ей найти жениха!»
В этот последний сезон, перед ее выпуском Надежда Васильевна временно покинула сцену.
На это было много причин. У нее были разбиты нервы. Оказалась какая-то женская болезнь, требовавшая отдыха, теплых ванн, полного покоя… А главное, Надежда Васильевна, все эти годы трепетавшая за свою тайну, боялась повредить репутации девушки, и, кто знает, испортить ей аттестат… На что нужен был в будущем Верочке этот аттестат, она сама не знала. Но, как человек, вышедший из низов, она благоговейно относилась к образованию и гордилась тем, что дочь ее — барышня-институтка, что она играет на фортепиано и говорит по-французски.
Это была огромная жертва с ее стороны. Она плакала, хандрила. Все это было ново, дико, тягостно. Но иначе нельзя! Для Верочки никакая жертва не должна быть тяжкой. Пусть девочка не прольет из-за нее ни одной слезинки!
Чтобы развлечься и показаться столичным знаменитостям-докторам, Надежда Васильевна в октябре выехала в Москву.
Хандру ее как рукой сняло. Странно волновала ее эта поездка, предстоявшее свидание с Верочкой, а еще более ее свобода и одиночество. Какими-то новыми глазами она глядела на мир, и все радовало ее. Почему? Она не хотела разбираться.
В приемный час она вошла в двусветный зал института; в эту пустую, огромную комнату, с зеркалом-паркетом, с гулким эхо, звучавшим от каждого шага, с мраморными бюстами императриц и огромными портретами государей. Вдоль стены сидели дежурные институтки, все на одно лицо, в кирпичного цвета камлотовых платьях, в белых фартуках и белых пелеринах на обнаженных плечах. «И не холодно им!» — думалось невольно.
— Кого прикажете вызвать, madame? — спросила ее вихрастая, веснушчатая девочка с жиденькой косичкой.
— Вызовите Веру Мосолову.
Она сидела такая важная и нарядная, такая красивая в своем бархатном платье и токе, с горностаевой мантильей на плечах, и нетерпеливо ждала. Шагах в десяти сидела другая дама и, волнуясь, глядела на дверь.
Кто-то шел по паркету легкой, почти беззвучной поступью, поразительно грациозно. Надежда Васильевна взяла лорнет.
«Какая красотка!» — подумала она, увидав точеное личико, гордый профиль, волосы цвета каштана… смеющиеся глаза…
«Верочка…» — вдруг словно крикнул кто-то в ее громко стукнувшем сердце.
Да, это была она. Мать узнала ее по глазам.
Она порывисто встала навстречу. Горло сжалось. И когда Верочка робко приблизилась, она страстно обняла ее и заплакала, забыв о том, что на них глядят.
— Кто это такая? — рядом спрашивала дама свою дочь.
— Это Верочка Мосолова. Наша первая красавица. Мы все ее обожаем.
Надежда Васильевна не могла наглядеться на дочь. Одни глаза остались от прежнего. Все остальное изменилось… Это было чудо… Так выровняться, так расцвести в какой-нибудь год-полтора!
«Благодарю тебя, Господи!.. — думала она. — Теперь нечего бояться. Такая красотка выйдет замуж. Ее нельзя не любить…»
«А на отца-то как похожа!.. Портрет… Ни одной моей черты, кроме глаз, пожалуй… И на Сашу похожа почему-то…»
И она опять заплакала, вспомнив Мосолова.
К ним спешила начальница, которую уведомили. Величественная и любезная шла она навстречу артистке. А у той сердце упало. Ни перед кем не опускала глаз гордая Надежда Васильевна. А тут растерялась, как девочка… Вдруг что-нибудь раскрылось… вдруг…
Но все обошлось благополучно.
Обняв Верочку и не садясь сама, чтобы никто не садился в зале, княгиня милостиво сообщила Надежде Васильевне, что дочь ее — перл, украшение и гордость института. Учится на золотую медаль, поет солисткой, одна из лучших музыкантш…
— Декламирует… Вы не поверите… Можно подумать, что сидишь в театре. (Ресницы Верочки дрогнули, мать кинула ей предостерегающий взгляд…) А танцует!.. Это эльф… На акте в сентябре она исполняла «славянку», «качучу» и pas de châles… Вы можете гордиться такой дочерью… Но… здоровье ее плохо. Ей часто делается дурно в церкви. Она кашляет… По месяцу лежит в лазарете… Мы даем ей только рыбий жир… Ее надо беречь…
Она ушла и унесла с собой радость. Почему Вера не писала ей, что больна?
— Ах, мамочка!.. Ведь я только кашляю… Какая же это болезнь?
Вечером Надежда Васильевна писала Опочинину восторженное письмо.
Но страх ее не был напрасным. Весною Верочка простудилась в холодном классе, слегла в лазарет и чуть не погибла. Экзаменов она не держала. Все учителя любили и жалели ее. Она получила диплом и награду. Только вместо золотой медали ей дали серебряную.
Она горевала. Мать, два месяца жившая в Москве и навещавшая ее ежедневно, утешала ее:
— Ах, Бог с ней, с медалью!
А сама плакала по ночам, и все вечера проводила в церквах, у Иверской или в часовне Пантелеймона в пламенной молитве.
«Если она умрет, умру и я», — писала она Опочинину. «Я не смогу ее пережить».
Сначала Опочинин ликовал, видя вынужденное бездействие артистки. Теперь она принадлежала ему вполне.
Сам неверный по натуре, такой изменчивый в молодые годы, всю жизнь так легко заводивший связи и нарушавший клятвы, он органически не верил ни в чью добродетель и ревновал Надежду Васильевну ко всем поклонникам и актерам. К ним даже больше всего.
Эта ревность оскорбляла и раздражала ее.
В сущности, несмотря на свой романтизм, не чуждый даже сентиментальности, Опочинин никогда не уважал женщины. Он был даже циником. Больше всего смущал его огневой темперамент его любовницы. И он бессознательно выработал себе своеобразную тактику: чуть завидев на горизонте тень соперника, он удваивал свои ласки, он как бы старался утомить любимую женщину, усыпить ее любопытство и жажду новизны, которые он приписывал ей. Задача не из легких в его годы. И организм его разрушался. Всего печальнее было то, что, раздраженная его подозрительностью, она отвергала его объятия и охладевала, когда он горел. Она не была чувственной. Она была только страстной. Она могла, особенно в молодости, год и два жить без сладострастия, если сердце ее молчало, и отдавалась только любя. Он не мог ее понять.