Правда, на бракосочетании в Янкузеваче женится не Ранко, а Зиги Ледерер, но не можем же мы, дошколята, называть его так фамильярно, декламируя «Зиги спал под тополем», тогда как употребление полного имени лишает стих какой бы то ни было мелодичности: «Зиги Ледерер спал под тополем…»
Итак, что бы это на самом деле ни было, — полномасштабная крестьянская свадьба или тайно организованный Зибенковичем двойной обряд крещения и бракосочетания, придуманный Паулем Кнаппом, чтобы отбытие в Новую Зеландию с последующим поступлением Ирены Ледерер в привилегированную католическую школу прошло без сучка без задоринки, — но все необходимые бумаги были подписаны священником и скреплены печатью, и «госпожа пасторша» пригласила гостей в дом на двойной пир. Дело, разумеется, оборачивается такими же безобразиями, как на достопримечательной охотничьей пирушке премьер-министра в конфискованных угодьях эрцгерцога Фридриха, разве что без исполнения танца коло на столе. Пауль Кнапп в попытке сохранить политическое достоинство даже в сложившейся ситуации задаст свершившему двойной обряд священнику вопрос, воздействующий на того (а святой отец только что уплел вторую тарелку мусса со взбитыми сливками) как рвотное. «А каковы здешние социальные условия?» — вот что угодно знать Кнаппу. Генеральный директор его фабрик и доктор Зибенкович хотят и не смеют помочь посаженному в лужу клирику, они ведут себя как школьники, пытающиеся хоть что-то подсказать на пальцах вызванному к доске товарищу. И только радуются, когда за священника отвечает «госпожа пасторша»:
— У населения еды вдоволь. Обувка есть не у всех, однако и тут дело налаживается!
Однако таинственное и парадоксальное противоречие заключается вот в чем: именно после этой сдвоенной церемонии в Янкузеваче, которая, на взгляд католиков, является таинством с необратимыми последствиями, все начинает разлетаться буквально вдребезги! Кнаппы объявляют, будто собираются на пару недель на озеро Гарда, тогда как втайне готовятся к отбытию в Англию; все, начиная с обуви и чулок и заканчивая пальто, шапками и свитерами, закупается заново, причем с двойным и тройным запасом, даже если учесть потребности крупнобуржуазной супружеской четы, собравшейся эмигрировать. Ледереры покупают билеты на пароход, отбывающий через восемь недель из Роттердама в Новую Зеландию. Когда Капитан узнает об окончательном решении Ледереров, а чуть позже получает открытку от Кнаппов, причем из Лондона, а вовсе не с озера Гарда, открытку, текст которой вроде бы звучит совершенно безобидно («Приветствуем вас из Лондона! В создавшихся условиях отдых на озере Гарда показался нам чересчур рискованным. Ждите подробного письма!»), он отказывается от вошедшей в автоматизм привычки пролистывать зарубежную прессу на предмет поисков сообщения о покушении и, сокрушаясь, принимается читать материалы, помещаемые на развороте, — наряду с прочим, сообщение о готовящемся визите дружбы в Берлин к рейхсканцлеру принца-регента Пауля (нахваливая которого, адвокат Зибенкович постоянно подчеркивает, что тот закончил Оксфорд и коллекционирует произведения искусства) и принцессы Ольги. Капитан, соблюдая всегдашний распорядок, отправляется в типографию и спрашивает у Дедовича: «А как, собственно говоря, относитесь к происходящему вы?»
— Я? С восторгом, — отвечает Дедович. — С восторгом, потому что это сулит новые заказы из архиепископского ординариата, сотни тысяч этикеток к продукции фабрик Кнаппа, просто с восторгом!
Капитану возразить нечего, даже слова «Я называю происходящим совершенно другое» застревают у него в горле, он уползает в свой бокс, отделенный от типографских помещений занавесочкой, опускает глаза и принимается возиться, как малыш, играющий в кубики, со сложенными в стопки открытками, выпускаемыми типографией, извлекает из каждого набора по открытке с гробом и со свечой, раскладывает таким образом в четыре по шесть карт двадцать четыре открытки с гробами и бубнит себе под нос:
— Так бы я сдал карты Гитлеру, будь у меня хоть малейшая возможность! — Но тут же, хохотнув, отодвигает на край стола свой жульнический пасьянс. — Дурацкие игры!
На общем плане, открывающемся взору моего младенческого «я», растворяются однако же фигуры мужа и жены Кнаппов, а также близнецов Марселя и Рене, с которыми я никогда особо не знался; я вижу Ирену Ледерер, ее родителей и самого Капитана исчезающе малыми на фоне адриатической лазури: летом 1939 года меня впервые берут на море; вцепившись в руку Капитанши, я вижу морских ежей, морские звезды, раковины, песчаные замки, смоквы и детского ослика на прогулочной променаде. Рассказы о дельфинах и акулах сильней захватывают детское воображение, чем дальнейшие судьбы родных и знакомых. Наверное, именно по этой причине детей в наше столетие, именуемое «Веком Ребенка», стараются спровадить куда-нибудь за город или, лучше, в сельскую местность, — подальше от политических потрясений, внезапных войн, бомбежек и голода. От них стараются отвести поджидающую всех судьбу! Поэтому парочка колючих морских ежей, которых я притащил с пляжа в детском голубом ведерке и выставил на балкон пансиона «Сплендид» в Нови Винодоле, запомнились мне в преисполненный политически малосимпатичными вещами 1939 год куда лучше, чем значительно более судьбоносный визит знатока искусств (по словам адвоката Зибенковича) принца-регента Югославии Пауля в Берлин… Я прекрасно помню, с каким ужасом обнаружил на следующее утро в ведерке кромешно-черный бульон: мне хотелось посмотреть на своих ежей, но за сутки испускаемые ими соки сделали воду в ведерке непроглядной.
Я вижу загорелого пожилого толстяка, в вечном одиночестве восседающего за столиком в столовой пансиона, — обращаясь к нему, люди говорят «господин инженер», меня же он ужасает тем, что в ходе каждой трапезы сметает невероятное количество зеленого салата, — целые холмы, а может, и горы. Такая гора оказывается выше винной бутылки, поставленной туда же, на столик, и я спрашиваю себя, каким образом удается удержать вавилонскую башню салатных листьев от обрушения. Спрашиваю, похоже, не только себя, но и мать, потому что помню ее слова:
— Он неизлечимо болен, и ему сказали, будто от его болезни есть только одно средство — зеленый салат, — вот он и верит, вот он, бедняга, на него и налегает! Кажется, у него рак…
Позже, учась в гимназии, я узнал от учителя философии, что степень познания мира зависит от нашего предварительного опыта, — по преимуществу, полученного при непосредственном восприятии органами чувств. В этом ключе я могу со всей ответственностью сказать, что постиг невероятные количества салата, пожираемого инженером, хотя ничего не знаю о его антиканцерогенных свойствах, равно как и обо всех остальных, и куда более сложных, снадобьях против рака, тогда как заключенного примерно в те же сроки «Пакта о ненападении» между Германией и СССР, наоборот, не постиг и не могу в достаточной мере уразуметь до сих пор: Иосиф Сталин и Адольф Гитлер на брачном ложе, срочно воздвигнутом в ходе совместного обеда их министрами иностранных дел, причем любовь была, как кажется даже сегодня, взаимной и настолько сильной, чтобы оказаться превыше любых идеологических разногласий…
Вдобавок радостная уверенность в том, что я теперь практически ежедневно могу оседлать ослика и проехаться по променаде (для чего нужно как следует похныкать и поклянчить у матери) вместо того, чтобы ждать его, так ни разу и не появившегося, как было в замке Винденау, — уверенность эта куда важнее, чем приезд Бруно Фришхерца из Вены или вопрос о том, не являлся ли Фришхерц для моей матери любовью всей ее жизни.
Да и до тех пор неведомые мне явления природы, вроде ветра «бора», внезапно превращающего прибрежные воды Адриатики в нечто ледяное и в высшей степени недружелюбное и заставляющего ослика оставаться у себя в яслях, сотрясающего стены пансиона «Сплендид» с такой яростью, словно тот подвешен как игрушечный домик на ветке, а вовсе не стоит на пологом склоне с видом на море, даже по сей день кажутся мне применительно к событиям за летний период 1939 года куда более реальными, чем, допустим, великая пропедевтическая речь рейхсканцлера перед высшим генералитетом вермахта (август 1939-го), хотя она, — пусть и не преданная широкой огласке, — была ничуть не менее реальной, а в самом общем смысле оказала на мою дальнейшую судьбу несоизмеримо большее влияние. Право принадлежит сильному, говорит рейхсканцлер жадно внемлющим генералам, да и речь идет не о праве, а о победе, разъясняет он, победителя не судят и уж подавно не пристают к нему с расспросами о том, соответствовали ли истине его прежние высказывания.
И вот, покуда принц-регент Пауль наносит рейхсканцлеру почтительный визит в Берлин, я собираю морских ежей; покуда Гитлер со Сталиным укладываются вдвоем на брачное ложе всемирной истории, я увлеченно слежу за тем, как исчезают вавилонские башни зеленого салата в утробе у господина инженера; пока ефрейтор Адольф держит речь перед генштабом, в которой утверждается, что речь идет вовсе не о праве, я впервые в жизни, — одновременно и с восхищением, и с ужасом, — испытываю на себе холодную власть ветра «бора». Но чего с него взять, с дошколенка?