И хотя именно эта обнаженная дама — родом из Эльзаса и, следовательно, знает немецкий язык, ей не понять, с какой стати Лео утруждает себя неуместной декламацией лирического стихотворения. Однако крайне маловероятно, что для каждой декламации Лео удастся найти владеющую немецким слушательницу, потому что, как известно всем, публичные дома Франции недалеко ушли от драконовского закона 1918 года, согласно которому в штат принимают только местных женщин.
Шлем, охотничий рог,Речи распада,Братья, ваш гнев жесток,Жены — рулады.
А эту, повторную попытку сближения на стихотворной почве и вовсе никто не способен оценить, кроме Капитана. Экзотичность публичных домов лишь с великим трудом поддерживается экспортом женского персонала из французских колоний. Мелкий буржуа, завернувший на денек в Париж, какой-нибудь промышленник из Лилля или из Рубо может и сейчас, весной 1939 года, заявившись в «Сфинкс», потребовать: «Негритянку на три часа!», но Кёнигсвартер не такой дурак, чтобы рассчитывать на равную собственной любовь к Стефану Георге и Райнеру Марии Рильке, приближаясь к чернокожей обнаженной из Сенегала с цитатой № 3:
Минут года,Будешь бродить по свету, —Грустную песню этуВспомнишь тогда…[11]
Пока Лео столь своеобразно мешает заниматься рисованием швейцарскому горняку с лошадиной челюстью, а Капитан покачивает головой, мне хочется добавить в эту компанию Бруно Фришхерца или любую другую шишку из всемирной коммунистической элиты с тем, чтобы вновь прибывший украдкой шепнул присутствующим, насколько же лучше и веселей в парижском «Сфинксе», чем в московском «Люксе». Правда, и там вестибюль с обеих сторон уставлен зеркалами, но отражаются в них вовсе не обнаженные девушки из Сенегала, Страсбурга или Меца, а головы товарищей Ульбрихта, Тореза, Тольятти и Димитрова, причем каждая из них — десятки раз. Товарищи проходят мимо стола пропусков с неусыпно бдящим чекистом, покидают роскошный отель, превращенный в цитадель Коминтерна, и устремляются на всевозможные заседания, разнося по свету сложный запах превращенной в политическую казарму гостиницы, — а пахнет здесь пылью, мышами, парикмахерской, черствым хлебом и коммунальной кухней. К тому же из вестибюля «Люкса» можно, — и отнюдь не по собственной воле, — попасть в подвалы тюрьмы на Лубянке, да так навсегда и остаться там; из «Сфинкса» же можно только подняться по лестнице в номера, правда, предварительно расплатившись. И, ко всеобщему счастью, здесь неизвестна 9-я из 12-ти заповедей коммунистическо-половой морали советского теоретика Залкинда, устойчивого в нравственном отношении:
«Телесное притяжение есть пережиток варварства; классовые интересы и чисто евгенический вопрос коммунистически-революционного очищения человечества молодой сменой должны быть единственными факторами, принимаемыми к рассмотрению при выборе любимого человека».
Лео наконец завершает вечер поэзии, жестом приглашает за мраморный столик одну из обнаженных девушек и также жестом велит Капитану чувствовать себя как дома.
— Сейчас я тебе кое-что покажу, — говорит любитель поэзии.
Он бросает на мраморный столик монету, та принимается со звоном кружить и замирает на самом краю столика. Обнаженная отворачивается от столика, возлагает на него голый зад и принимается примериваться к монете, пока не ухватывает ее срамными губами (так, во всяком случае, кажется Капитану), тогда как Кёнигсвартер принимается бешено аплодировать и в порядке вознаграждения засовывает ей между ягодиц вторую монету. С некоторой натяжкой и путешествие этой монеты можно описать в терминах «тропинки из золота»… Так или иначе, на столе наконец появляется шампанское, и прощальный вечер в «Сфинксе» принимает оборот, который ни в коем случае нельзя назвать непредсказуемым.
Этот дальнейший оборот Капитан вполне мог бы запротоколировать, имей он на то время, прибегнув к помощи словаря-справочника «Пять языков», до сих пор без видимой пользы томившегося в эмигрантской поклаже; каждое немецкое слово сопровождалось здесь своими английским, французским, испанским и итальянским двойниками. Каждая словарная статья выглядела примерно так:
Дыхание (нем.)
Она (он) плачет и смеется, не переводя дыхания.
Она (он) на одном дыхании произносит свой монолог.
Он (она) пьет вино, задержав дыхание.
Ученики должны слушать учителя, затаив дыхание.
Дыхание (фр.)
Она (он) плачет и смеется одновременно.
Она (он) без запинки произносит свой монолог.
Он (она) пьет вино одним глотком.
Ученики должны слушать учителя сосредоточенно.
Строго говоря, собирающемуся отплыть в Англию Капитану следовало бы начать с английской версии:
Дыхание (англ.)
Она (он) плачет и смеется, не переводя дыхания.
Она (он) спонтанно произносит свой монолог.
Он (она) пьет вино залпом.
Ученики должны слушать учителя заинтересованно.
На этих трех версиях давайте и остановимся, потому что знакомство с «дыханием» по-итальянски и по-испански отняло бы столько времени, что карманы широких штанов щедрого гуляки, в которых прибыл сюда Кёнигсвартер, пришлось бы изрядно опустошить…
Сам Капитан расходует денежки скуповато, хотя и вышел он на тропинку из золота, а может быть, именно поэтому. Едва прибыв в Париж, он принял твердое решение не тратить ничего, кроме дорожных чеков, выданных ему генеральным директором в Аграме, и не позволять себе никаких излишеств, чреватых перерасходом намеченной на каждый день суммы трат. И на вечерней прогулке по Монмартру он выглядит поэтому прогуливающимся, а вовсе не загулявшим туристом, который готов заплатить за бутылку вина, заказав ее в кафе, двойную цену, лишь бы послушать, как шансонье в алых рубашках и якобинских шапочках поют «Аристократов — на фонарь», а шансоньетки в юбках «рококо» и с мушкой на щеке поют «Лили Пошен»…
Но и безобидные прогулки по Монмартру нельзя назвать безобидными на все сто процентов: внезапно Капитан обнаруживает, что за ним крадутся две темные тени, хватается за сердце, то есть за нагрудный карман, чтобы проверить, на месте ли золотой портсигар, врученный ему еще остающимся в Аграме аборигеном для передачи собственному кузену в Лондоне, и в конце концов решает продолжить прогулку, держась середины улицы, — от фонаря к фонарю, — разве что не вприпрыжку перескакивая из одного светлого пятна на булыжной мостовой в другое. Стандартная противограбительская техника, — остановиться, обернуться, закурить и пробормотать что-нибудь угрожающее на воровском жаргоне, — им, к сожалению, не освоена!
Капитан Своей Судьбы скачет от одного светового пятна к другому, пока не обнаруживает вынесенный на тротуар свободный столик какого-то кафе. А обнаружив, тут же оккупирует его и заказывает чашечку процеженного кофе. И пока он пьет свой кофе, в его ничем не затуманенном мозгу мелькают видения и звучат диалоги из «Парижских тайн» Эжена Сю, доводившие читающую публику нынешней столицы одной из немецких провинций в безмятежные времена постбидермайера до головокружения и сердечной дрожи:
«…Твоя очередь, — рявкнул мужнина.
— Это ты, Краснорукий? Лапы прочь!
— Нет, я не Краснорукий!
— А ежели не Краснорукий, так я тебе вьюшку пущу, — возразил бандит. — Но кого же я тогда за лапку держу, вот что интересно?!»
На всякий случай Капитан, пустив в ход собственную «лапку», убеждается, что золотой портсигар на месте, а после исчезновения двух страшных теней справедливо предполагает, что с обоими его сокровищами, — золотым портсигаром и новым, перед самым отъездом доставленным из Вены и еще не полностью оплаченным смокингом, — ничего не стряслось: наутюженный смокинг лежит в нераспакованном чемодане, чемодан хранится в гостиничном номере, он стоит на шкафу, — а здешним грабителям ни за что не узнать, в каком именно отеле Капитан остановился!
Понятно, что строгое следование заранее намеченным галсом становится для Капитана в его парижские дни вопросом первостепенной жизненной важности: необходимо, с одной стороны, не столкнуться случайно с друзьями юности, ставшими важными шишками в Коминтерне, а с другой, достойно выйти из возможных столкновений с уличными ворами и грабителями. Но если отвлечься от обозначенной выше двойной опасности и осознания того, что здесь, как ни в каком другом месте, весной 1939 года еще можно положиться на мир во всем мире, недаром же люди со всего света съезжаются именно сюда, — все равно следует глядеть в оба и держать ухо востро, чтобы не разделить, например, судьбу австрийского драматурга, арийца, избравшего конечным пунктом эмиграции Париж и зашибленного веткой платана на Круглой лужайке Елисейских полей. Внезапный порыв ветра погожим днем сломал дерево, как соломинку, всем прохожим удалось так или иначе ускользнуть, и только злосчастного эмигранта зашибло насмерть. В кармане у покойника нашли пачку сигарет, на тыльной стороне которой карандашом было записано стихотворение, его, строго говоря, следовало бы признать истинным шлягером парижской весны 1939 года и исполнять в кафе вместо тамошних популярных шансонов: