И все же… Можем ли мы читать переводы Кружкова, как когда-то современники читали переводы Жуковского, то есть не только как некую тонкую игру и условность (когда все-таки лучше знать оригинал), а как сегодняшние стихи? И, к своему удивлению, я могу ответить: да. Мало того, я могу даже вообразить такого современного поэта-эстета, которому противно говорить на языке пошлой повседневности и который для своих медитаций изобретает витиеватый архаизированный стиль со сложной строфикой и символикой и еще более усложненный оттого, что российская современность маскируется тут под английские реалии и условности XVII века, что, впрочем, не исключает изящества письма. И эти архаичность и усложненность — весьма смелый, авангардный шаг, ведь шифровать и писать между строк — это как раз то, что должна делать настоящая поэзия тогда, когда разрешено все говорить прямо. Впрочем, в любовных элегиях и сатирах многое совершенно прозрачно. Точнее всего попадает в сегодняшнюю литературную ситуацию поэма “Метемпсихоз, или Путь души” — настоящее открытие в этой книге (переведена впервые). Здесь некая душа, зародившаяся в райском яблоке в момент его осквернения преступными устами прародителей, претерпевает множество животных перерождений, от рыбешек до собак и бабуина, по ходу дела накапливая самые худшие качества, с конечной целью воплотиться в нынешнем правителе (у Донна это Елизавета). Приведу из поэмы, пожалуй, самую животрепещущую картинку:
Он бьет хвостом, и океан сильней
Трепещет, чем от залпа батарей,
От каждого чудовищного взмаха;
Колонны ребер, туши круглый свод
Ни сталь, ни гром небесный не пробьет;
Дельфины в пасть ему плывут без страха,
Не зря препон; из водяного праха
Творит его кипучая ноздря
Фонтан, которому благодаря
С надмирной хлябью вод связует он моря.
Нисколько бы не усомнился, увидев сие причудливое сочинение в достаточно толстом журнале под фамилией какого-нибудь нынешнего “необарочного” автора, например Григория Кружкова.
Евгений Блажеевский. Монолог. Стихотворения. М., “Союз российских писателей”, 2005, 248 стр.
Наиболее полное собрание стихотворений истинного “семидесятника” Евгения Блажеевского (1947 — 1999). Эпоха безвременья, “застоя” в этих стихах обретает краски, запахи и звуки. Это не энциклопедия советской жизни, но скорее краткий путеводитель по тем местам, что все-таки дышали тогда жизнью. Причем в каждом стихотворении, в каждом пейзаже поэта очень точно передается ощущение спертого духа времени: “С прошедшей ночи мир белес, / И в нем, уже безжуравлином, / Засыпал кто-то нафталином / Листву, опавшую с берез”. Но тут же и о теплом, о человеческом: “Была рука, что нежно правила / Другою, гревшей изнутри”, — о том, что как-то пыталось сопротивляться, выживать. Поэтому и “бездна невезения”, над которой происходит это рукопожатие, и “ненужность”, и “выпадение из обоймы”, и “потерянность”, и “похмельная и мудрая свобода” хотя и являются чертами слегка “романтического” героя, противопоставляющего свой порыв застывшей эпохе, но по сути — приметы времени. Шагающая в ногу страна была всего лишь насаждаемым пропагандой мифом. Большинство-то нормальных людей, в отличие от меньшинства номенклатурной “обоймы”, и были такими же, как поэт, “потерянными” аборигенами острова невезения. “Я возжелал в России быть пиитом” — аналогичное могли бы сказать о себе и своей профессии немало инженеров, врачей, агрономов — обманутого “поколения листвы”, “Ложащейся к подножью фонарей / В глухом порыве коллективной смерти”.
Поэтика Блажеевского полна контрастов. В одних стихах напряжение между романсовой напевностью (как тепло души, отогревающей, очеловечивающей холодное время), раскатанными размерчиками — и собственным многозначным, цепляющим, замедляющим чтение словом. Другой полюс — это говорные стихи, вольными ямбами или почти блоковскими верлибрами которых написаны жесткие короткие истории, допустим, из армейской жизни, о наложнице Берии... Стихи то метафоричны, то предельно конкретны, хотя и не без символики, — вот за обычной картиной заброшенной стройки социализма просвечивает вавилонская башня, “Что уперлась в небесную твердь / Арматурою и кирпичами”. Стремление преодолеть предметность находим в замечательном споре с мандельштамовским антисимволистским манифестом “Нет, не луна, а светлый циферблат...”: “Потом я взял обычный циферблат, / Который равнодушен и усат / И проявляет к нам бесчеловечность, / Не продлевая жалкие часы, / И оторвал железные усы, / Чтоб в пустоте лица увидеть вечность”. Фокусировка взгляда то на близком, то на столь дальнем, какое мало кто мог тогда предсказать. Удивляет убежденность, с которой в стихотворении 1977 года Блажеевский прописал гибель режима, но увидел себя вовсе не победителем. Все сбылось, и “поэт-вертопрах” ушел вместе с эпохой.
И когда колченогий режим, покачнувшись, осядет со скрипом,
То былой диссидент или бывший поэт-вертопрах
На развалинах родины нашей поставит постскриптум:
Только прах от разграбленной жизни остался, лишь пепел да прах.
Александр Сорокин. Обратная перспектива. М., Издательское содружество А. Богатых и Э. Ракитской, 2005, 208 стр.
Четвертая книга поэта, в которую вошли предыдущие сборники и новые стихи. Александр Сорокин всю жизнь строит один дом, добавляя к нему год за годом очередные кирпичики. Предпочитает строгую классическую метрику и строфику, крайний аскетизм в средствах и прямое высказывание. Заметные в его стихах ориентиры — Е. Баратынский и И. Анненский, поздний Ф. Сологуб, а в ранних стихах — Пастернак (тоже поздний). Традиционны и темы: трудный путь поэта, чей голос негромок, тихая молитва, благодать чуткой любви. Что важно, Сорокин воспроизводит классическую форму не механически, не пытается стилизовать, но мыслит и говорит в этом замедленном темпоритме. Иногда возникает чувство, будто уже читал то или иное его стихотворение, но забыл, у какого стародавнего, не слишком известного, но вполне достойного поэта.
Есть место тихое в моем родном краю,
где я потерянным себя не сознаю
и все готов принять без оговорок;
где непритворно близок и знаком
мне каждый куст и низенький пригорок
в часы прогулок медленных пешком.
Но при всем почтении к неслыханной простоте мне больше интересен другой Сорокин — тот, что из последнего раздела, “Вольные переложения”. Здесь скрывается маленькая антология грузинских символистов — по одному стихотворению из Робакидзе, Леонидзе, Мицишвили, Гветадзе и Надирадзе — и с ними “Лесбос” Бодлера. К сожалению, из “Лесбоса” переведены только четыре строфы, но из всех читанных переложений они мне кажутся лучшими:
Лоно игрищ латинских и эллинских славных забав,
Лесбос, край поцелуев, горячих как солнце и сочных
как арбузная мякоть, венчающих мирный устав
дней мучительно сладких и тайных свиданий полночных;
лоно игрищ латинских и эллинских славных забав.
Жаль, что этих ярких красок, ритмов, фонетических нюансов, которые Сорокин находит в себе и не жалеет для перевода, он избегает в своих стихах, стремясь к излюбленному “неравновесию покоя”. Может быть, автора и надобно судить по тем законам, которые он сам выбирает, а все-таки люблю у Сорокина и хочу читать то, что он прячет в этом экзотическом “приложении”. Пытаюсь представить, какие необычные стихотворения мог бы он написать, если бы послушался того волшебного зова, который так вдохновенно выдохнул в свои переложения; мечтаю о них словами его Надирадзе:
Мне чудится вилла Боргезе ночами бессонными:
там сфинксы у лестниц лежат под хрустальными сводами,
и веют прохладой веранды с резными колоннами,
и плещут фонтаны, играя лучами холодными.
- 1
Мишель Уэльбек. Возможность острова. Роман. Перевод с французского И. Стаф. М., “Иностранка”, 480 стр.
Похоже, что Уэльбек, как и предполагалось многими, для будущих читателей останется автором одной книги.
Показательно, что для раскрутки нового “бестселлера” издательство не поскупилось вытащить к нам самого мэтра аж на целую неделю и он часами декламировал перед читателями свои стихи (не знаю, либо очень хорошие, но в плохих переводах, либо очень плохие, но в переводах отличных)1. Помнится, живым и энергичным “Элементарным частицам” никакая раскрутка не потребовалась. В первом его большом романе постмодернистское сведение вполне романных бытовых жизнеописаний с социальной публицистикой, научно-популярными экскурсами, откровенной эротикой и футурологией производило впечатление органичного художественного целого благодаря неукротимому, как казалось, пафосу “расширения пространства борьбы”. Ироничный, темпераментный и в то же время печально умудренный “бунтующий человек” конца века насмешливо, неполиткорректно и горько отрицал весь этот разлагающийся, протоваренный, отчужденный западный мир. Возникшая на волне первого успеха откровенно коммерческая “Платформа” (где новый герой, уже обеспеченный и мало чем озабоченный, мотается по миру в поисках развлечений) все же содержала хоть какое-то творческое движение. Новое детище Уэльбека — уже в полном смысле продукт для супермаркета, нечто буднично-унылое, словно собранное, страница за страницей, на китайском конвейере по европейской технологии и под наблюдением компании-брендообладателя. Здесь обошлось даже без нагловатого задора забашлять деньжат, что хоть как-то оживлял столь же затянутую “Платформу”. Основной сюжетный ход и вовсе скопирован с “Элементарных частиц”, только больше продвинут в будущее. Роман представляет собой как бы комментарии живущих через две тысячи лет “неолюдей” к запискам нашего современника Даниэля1, свидетеля неких поворотных исторических событий (здесь современность представлена в слегка альтернативном варианте), приведших к почти полному исчезновению прежнего человечества и появлению этих самых почти бессмертных “нео”, сохраняющих письменные автобиографии своих генетических предшественников как личную память.