Весна развертывалась с каждым днем. Солнце все раньше день ото дня поднималось над Марусином. Но во дворе, навстречу ему, уже не звучал дружный птичий гомон. Пернатое население за зиму резко сократилось. И все же весна радовала всех сама по себе, и особенно многое в ней заключалось для меня. Выходя на прогулки уже самостоятельно и без сопровождения старших, я то и дело открывал на дворе и в саду столько еще никогда раньше не замечаемого, что совершенно разучился скучать. Кругом было столько интересного!
И я подолгу, сидя на корточках, разглядываю перезимовавший под снегом побег, только что проросшее семечко, муравьев, торопливо бегущих по своей едва заметной тропинке через дорожку. Иногда с какой-то глухой болью вспоминаются «свои» тропинки и дорожки, деревня… Анемоны, наверное, уже отцвели. Сейчас там крокусы синеют на клумбе у подъезда, в акацийной аллее желтеют скромные цветочки гусиного лука и мать-мачехи, на кругу наливаются бутоны тюльпанов и нарциссов…
Неужели все это там существует все так же и теперь, без нас? И почки на деревьях раскрылись в то же время, что и здесь? И пчелы полетели за первым взятком… и такие же бабочки… да нет, не такие, там они были и ярче, и крупнее. А птицы? Сколько там было птиц…
Когда же, наконец, папа скажет: «Ну, поблагодарим тетушку, погостили, пора и домой…» Время выносить из пристройки наружу драцены и пальмы, расчищать дорожки, высаживать в грунт цветы… Уже, наверно, и соловьи по ночам защелкивают возле дома, пробуя голоса, а жаворонки в поле заливаются высоко над своими незаметными ямками-гнездышками. Вот и стрижи уже появились. Только иволги, как будто, еще нет. Впрочем, это здесь, а там, наверное, и иволга прилетела… В банную аллею. Почти все птицы возвращаются к родным местам.
Сегодня третье мая. А нам все еще не пришел срок вернуться…
А может быть, уже пора? Может быть, я брожу здесь, в саду, а там, в доме, уже все решилось, и меня ищут, а тетя Дина запрягает лошадь проводить нас домой?
Как все, наверное, рады. И особенно Вера! А как же уложить мой «дом», чтобы ничего не сломать, не испортить??
Я бегу, поднимаюсь по лестнице. Через окно вижу на дворе тетю Дину. Она и в самом деле вывела лошадь и выносит из сарайчика хомут. Аксюша выходит из двери. Почему у нее красные глаза и слезы так и бегут по щекам? И за ней Вера, какая-то решительная и белая-белая, глаза блестят, губы плотно сжаты, а если бы не были сжаты, наверное, сразу стали бы такими детскими, беспомощными. Она всегда, становится такой поджатой и решительной, когда что-нибудь плохо. На лбу, высоком и чистом, обозначилась глубокая складка…
— Что случилось?
— Ну что же, милый, вот все и кончилось… Собирайся, завтра уезжаем…
Отец быстро проходит через комнату, крупно шагая. В руке у него стакан воды. В кресле вижу локоть тети Нади. Она сидит спиной ко мне; ее рука ощупью, будто она не видит, отводит стакан в сторону. Лицо ее опущено на стол. Плечи дрожат мелкой-мелкой дрожью, и вся ее фигура какая-то осевшая, будто вдавленная в это кресло…
На столе перед ней лежит смятая бумажка — предписание Комитета:
«…в двадцать четыре часа… выехать… всем…»
Глава VII
Четвертое мая старого стиля. Широкая разъезженная песчаная дорога. Копыта лошади и колеса телеги глубоко уходят в нагретый ярким весенним солнцем белесый речной песок. Все шире и шире расстилаются кругом покатости зеленеющих полей, вдали лепятся по косогорам веселые домики деревенек, окруженные купами деревьев… Впереди, среди сыпучих переплетений колесных следов, прямо на дороге стоит одинокая старая сосна. Высокая, с раскидистыми тяжелыми ветвями, подавшимися в сторону, будто в застывшем, неоконченном движении, торопливо смятенном… Она видна издалека. Кряжистый, узловатый ствол ее — в обрамлении серебристого песка, вершина — в голубизне прозрачного неба. То ли хочет она оторваться и будто уже плывет, парит, раскинув широкие хвойные крылья, туда, в эту воздушную гладь с редкими пуховыми клочьями облаков, приподнимаемая над песчаной дорогой струеньем атмосферных потоков, невидимых глазу…
Сосна все ближе и ближе. Там, дальше, в расстоянии версты за нею, широкая дорога, обтекшая ее с обеих сторон, снова суживается до предела и, будто всосанная воронкой, втекает в большую деревню. Издали видны деревья, шесты со скворечниками, дома по обе стороны: сперва невзрачные, серенькие, а дальше крупнее, с покрашенными зеленой и красной краской железными кровлями, один или два даже двухэтажные…
Мок-ши-но. Эти три слога впервые возникли вчера вечером, когда, соскочив с облучка тележки, запыленная и усталая тетя Дина еле вымолвила запекшимися губами это слово матери, спешившей к ней навстречу, на ее вопрос: «Нашла?»
…Я сижу на телеге с чемоданами, баулами и узлами. Отец, увязая в песке, идет рядом. Лошадь едва плетется; сзади, отстав на десяток шагов, Вера с Аксюшей, мама, Мадемуазель…
Дорога с незаметным уклоном поднимается в гору.
— Ты посмотри только, какая же кругом красота, — неожиданно обращается ко мне отец, — ведь у нас ты еще не видел ничего подобного. Что значит все же, что это уже Московская губерния, — совсем другой пейзаж. А простора-то сколько! Ведь еще это отроги Валдайской возвышенности. И деревушки какие славные: веселые, чистенькие, куда лучше наших… Хорошо!
Он смотрит вокруг, дышит легко, всей грудью, и говорит так не затем, чтобы меня или себя самого как-то подбодрить. Он действительно радуется всему окружающему. Все кругом действительно кажется ему прекрасным. Хорошо! Мир широк и богат. И все это богатство, вся эта красота принадлежит нам: мы унаследовали все это, и никто не в силах лишить нас этого наследства до тех пор, пока мы живем! Не раз думал он об этом и раньше, но так полно, всем сознанием, всем чувством ощущает это только теперь. Да, теперь. Сейчас. Вот здесь… когда ничего уже не осталось, не осталось того, что требовало столько времени и сил, сбережение чего казалось таким значительным делом. Семья, имущество — вот они. Этот маленький табор, движущийся с ним рядом… А все, что так связывало долгие годы, что заставляло изо всех сил держаться за какие-то милые сердцу крохи, по воле случая, рока или Провидения оторвалось, и не кровоточащая, незаживающая рана внутри, а новое чувство такой переполняющей полноты, такой радости и легкости какого-то освобождения… Да, именно радости…
Тетя Дина сняла для нас целый дом на главной улице, или «порядке», как говорят здесь, в деревне. Старые хозяева этого дома давно уже умерли. Молодые сыновья их живут и работают в столице. Дом стоял заколоченный, оберегаемый родственниками и соседями. Для себя же тетки (их всего двое) сняли переднюю половину небольшой избы, довольно далеко от нас, в другом «порядке». Наш дом, добротный, крытый железом, когда в нем раскрыли окна, смели с подоконников мертвых пчел и жучков, всем показался приветливым и удобным. Большое крыльцо сбоку походило на не застекленную, а только перекрытую сверху веранду. Рядом с ним был колодец, у которого вечно повизгивало колесико блока, когда подходившие соседние хозяйки травили веревку с поднимаемым ведром. Дом был почти пуст: кроме стола, нескольких стульев и лавок по стенам, в нем не было ничего. Мама с Верой заняли полутемную, но чистую и очень просторную горницу, куда вел отдельный вход из сеней. Там, в летней этой избе, развесили они холщовые полотенца, шитые народными кустарями, и стало у них преуютно. Было ясно, что, благодаря отсутствию окон, здесь в самую сильную жару летом будет прохладно и не станут надоедать мухи и оводы… Отец получил маленькую каюту за тесовой перегородкой, в которой установилась его постель, ночной столик и стул. Моя постель приткнулась между окон в большой комнате; здесь же, на лавке, наметилось и место для Аксюши, хотя постель ее на день придется складывать и убирать. А Мадемуазель облюбовала себе закуточек за русской печкой…
В окнах напротив виднелись чистенькие занавески и подоконники, уставленные цветами, а левее, над забором, шумели вершинами клены и липы. За этой зеленью, дальше, кое-где в просветах, стояли яблони и вишни, еще усеянные белым цветом… Разместились мы быстро и легко. Убрали пустые склянки, масляную бутылку, заткнутую бумажкой, да жестяную коробочку из-под леденцов — свидетелей чьей-то чужой, задолго до нас протекавшей здесь жизни… При доме был двор, чистый, устланный свежей соломой. В одном углу до крыши было уложено душистое сено, перевезенное за ночь сюда тетей Диной, и в отдельном закуте стояли ее козы. Позади двора лежал небольшой огороженный участок, заросший травкой и обсаженный по краю серебристыми тополями; на другом конце участка, за изгородью, начиналось поле. Невысокий бревенчатый сарай, без ворот и кровли, стоял, замыкая участок в той стороне. Скоро я научился бегать в этот сарайчик и, забравшись наверх по его задней внутренней стенке, сидеть на ней, придерживаясь рукой за жердевые стропила и глядя в далекие поля зеленевшей ржи. Здесь дышалось хорошо и привольно, и почти не вспоминалось Марусино, которое, в целом, я так и не успел полюбить. Какое-то гнетущее чувство, постоянно питавшееся там невольными сравнениями, здесь окончательно покинуло всех. Сравнивать уже было нечего и не с чем. А жить было можно, и даже не так уж плохо, как думалось вначале. Все здесь: и самый быт, и пейзажи — были совсем иными, но выглядели дружелюбными и как-то помогали снова находить себя. Поля звенели жаворонками. Маленькая речка, с песчаными обрывами берегов, извивалась среди холмов. Красивый, рослый народ трудился вокруг. Большинство крестьян в деревне жили зажиточно и чисто. Нужда и голод еще не согнули людей. Они несли головы высоко, смотрели бодро, занятые своими делами, переносили первые удары разрухи как нечто временное, не преувеличивая их размеров и не отчаиваясь.