Действительно, пятый граф Икенхемский радовался жизни. Он сел, увернувшись от куска сахара, который метнула в него дружеская рука, и расплылся, как Чеширский кот. Если бы Браунинг заметил, что жаворонок и улитка[85] — там, где им положено быть, а Бог — на небе, он бы вскричал: «Ну, в самую точку!» или «Золотые слова».
— Нет, до чего же хорошо! — сказал бравый граф. — Румянец, блеск очей и жар в крови. Одно слово, Лондон! Он всегда на меня так действует.
Мартышка дернулся, и не потому, что в него угодил кусок сахара — в клубе «Трутни» это естественно, — а потому, что дядины слова его испугали. Зная с детства, как опасен пятый граф, он все больше убеждался, что место ему — в хорошей частной лечебнице. Слова о Лондоне и о блеске очей ничего хорошего не предвещали; безумный пэр явно собирался выразить себя. А когда Фредерик Алтамонт Корнуоллис Твистлтон, граф Икенхемский, выражал себя, даже такие люди, как Мартышка, дрожали не хуже камертона.
[Мартышка и граф видят из окна, что из клуба «Демосфен», расположенного напротив, вышел сэр Раймонд Бастабл, прозванный Бифштексом, сводный брат его жены.]
Пятый граф любил сэра Раймонда, но не все одобрял в нем. Ему казалось, что прославленный юрист немного напыщен, важен, доволен собой. Он не ошибся. Может быть, кто-то в Лондоне думал о сэре Раймонде так же хорошо, как он сам, но людей этих еще надо найти. К племяннику по имени Космо, дворецкому по фамилии Пизмарч, лакеям клуба «Демосфен» и сестре, которая вела его дом, постепенно превращаясь в желе из чистых слез, он относился как племенной бог к племени. Вот почему граф полагал, что ему будет полезно, если сбить с него орехом цилиндр.
— Дядя Фред, не надо! — вскричал Мартышка. — Это же брат тети Джейн!
— Сводный брат, если выражаться точнее. Ну, что ж, по старому мудрому присловью, лучше сводный брат, чем сводный враг.
— Если тетя узнает…
— Не узнает. Этим я и живу. Но не будем терять время, мой друг. Вон такси. Добыча уходит.
И граф метнул свой снаряд, не зная при этом, что обогащает английскую словесность. Часто спорят и гадают, как возникла та или иная книга. Скажем, если бы Милтона спросили, что подсказало ему «Потерянный рай», он ответил бы: «Да так, знаете… Пришло в голову…». Но о сэре Раймонде Бастабле гадать не надо. Романом «Время пить коктейли» он обязан твердой руке лорда Икенхема. Если бы граф хуже стрелял, если бы он промазал — чего не бывает! — мы бы не знали этой книги.
2[Встретившись чуть позже с сэром Раймондом, граф беседует с ним о своем крестнике Джоне, у которого юрист снял на время усадьбу]
— Ты ведь снял усадьбу?
— Да, скоро перееду. Это твой крестник?
— Естественно.
— То-то Джейн ко мне пристала!
— Мотивы ее, Бифштекс, неоднозначны. Конечно, ради меня она хлопотала о Джоне, но думала — о тебе, о твоем счастье. Вы с этой усадьбой созданы друг для друга. Рыбная ловля, гольф, летом — мушиная охота… Словом, тебе понравится. Джон — приятен, молод…
— Молод?
— Вполне.
— Тогда пусть держится подальше. Если ко мне подойдет молодой человек, спущу собаку.
Лорд Икенхем удивился.
— Что с тобой, Бифштекс? Откуда эта горечь? Чем тебе плохи молодые люди, эти цветы жизни?
— Всем.
— Почему?
— Потому что один из них сбил с меня цилиндр.
— Какой ужас! Зонтиком?
— Орехом.
[Сэр Раймонд хочет подать на обидчика в суд, лорд Икенхем его отговаривает — во-первых, неизвестно, кто это сделал, во-вторых, это может помешать юристу на предстоящих выборах в Палату общин.]
— Все равно, — сказал он, поднимая любимую шляпу, — я этого так не оставлю. Надо что-то сделать.
— Что — вот в чем вопрос. Можно… нет, нельзя. Или… нет, ни в коем случае. Ничего не придумать, Бифштекс. Жаль, что ты не пишешь.
— Почему?
— Написал бы о новом поколении, облегчил бы душу. Знаешь, вроде Ивлина Во, скажем — «Мерзкая плоть».[86] Горько, остроумно… Молодые увидят себя, как в зеркале. Они еще пожалеют об этом орехе! Но что там, ты же не пишешь. Пока, мой дорогой, надо со многими поздороваться. Прости, что не помог. Придет что-нибудь в голову — немедленно сообщу.
Глядя ему вслед, сэр Раймонд кипел от ярости. Почему это он не пишет? Кому-кому, а не Икенхему об этом судить.
Бифштекс вообще не любил таких разговоров. Давно, в школьные годы, он съел семь порций мороженого, ибо приятели утверждали, что столько съесть нельзя. Заморозив нутро, он три дня провел в больнице, но свое доказал, а с тех пор — не изменился.
До самой ночи и ночью он думал о наглых словах Икенхема, а утром встал, преисполненный решимости.
Написать роман?
Да пожалуйста! Говорят, каждый носит в себе свою книгу; а мы прибавим, что ярость помогает ей родиться. Спросите Данте. Спросите Ювенала, в конце концов!
Однако и Данте, и Ювенал скажут, что писать не так просто. Сядешь за письменный стол, скажут они, и прошу — лей пот, лей кровь, лей слезы. Правда, Суинберн возразил бы, что, как ни вьются реки, вольются в океан,[87] и был бы прав. Настал день, когда сэр Раймонд гордо оглядел кипу листов, испещренных буквами. Первый из них украшали слова:
РИЧАРД БЛАНТ
Время пить коктейли
Всю душу вложил юрист в едкое, гневное заглавие. Посудите сами, чем живут молодые люди? То-то и оно. Да, он вложил душу и горько горевал, что не может назвать себя.
Хорошо вашим Данте и Ювеналам, но человек, представляющий консерваторов от Боттлтон-Ист, вправе написать, и то в самом лучшем случае, какую-нибудь «Жизнь Талейрана» или трактат о машиностроении. «Мерзкая плоть» не поможет, а помешает на пути к парламенту.
Листая страницы, сэр Раймонд резонно ощущал, что роман хорош. Пресловутый секс занимал в нем немалое место — обличая молодых мужчин, автор не щадил и женщин. Все, что он почерпнул из бракоразводных дел (особенно — «Бингли против Бингли», «Боттс и Фробишер», «Фосдайк против Фосдайк, Уиллис, Милберн, О'Брайон, Ффренч — Ффренч, Хэзелтров и др.»), не внушало ему почтения к нынешним дамам, и он не понимал, почему их надо щадить.
Да, думал он, автор главы 13, а в сущности — и 10, 16, 20, 22, 24, ни в какой парламент не пройдет. Что там, благонравные консерваторы содрогнутся от одной мысли о нем и выставят другую кандидатуру.
3Мы не будем говорить о первых невзгодах, постигших детище сэра Раймонда; они были такими, как обычно. Он послал свой роман Попу и Поттеру и получил отказ. Послал Симмсу и Соттеру — и роман вернулся. Послал Мелвилу и Манксу, Попгуду и Грули, Биссету и Бассету, Отису Пейнтеру — всюду то же самое, словно это не рукопись, а бумеранг или одна из тех кошек, которых увозят в Глазго и через три месяца видят в Лондоне, не без ран, конечно, и не без пыли, но в добром здравии. Почему он прижился у Томкинса, мы не знаем, но он прижился, и весной появился томик, где (естественно — на обложке) плясали рок-н-ролл некий тип с моноклем и девица в штанах.
Как обычно, ничего особенного не случилось. Кто-то неплохо сказал, что ждать милостей от первой книги не умнее, чем, бросив лепесток в пропасть, ждать эха. Откликов было немного. Один журнал заметил, что роман не лишен интереса, другой — что он не лишен динамики, а третий просто сообщил, сколько в нем страниц (243). Молодое поколение, если и знало о нем, этого не выражало.
Но слава всего лишь затаилась, ждала своего часа. Во вторник, под вечер, епископ Стортфордский вошел в комнату, где сидела его дочь Кэтлин, и увидел, что она поглощена какой-то книгой, которую он поначалу принял за душеполезную. Однако то было «Время пить». Через плечо несчастной девушки отец прочитал абзаца два именно из главы тринадцатой. В 5. 55 он вырвал у дочери новую повесть, в 5. 56 выбежал из комнаты, в 5. 57 — читал, проверяя, не ошибся ли.
Он не ошибся.
В 12. 15, уже воскресным днем, он стоял на кафедре церкви Св. Иуды[88] (Итон-сквер) и говорил проповедь на текст «Кто прикасается к смоле, тот чернится» (Сир. 13, I), от которой фешенебельные прихожане катались по полу. Обличая роман, он назвал его непотребным, непристойным, неприличным, нечистым, бесстыдным, безблагодатным и бесовским. Все как один записали название на манжетах, почти не в силах дождаться, пока он кончит, а они — побегут в книжные лавки.
В наши дни, когда что угодно — от нападения китайского мопса до падения с велосипеда — можно подать не хуже, чем начало мировой войны, такое событие скрыть нельзя. Пресса не подкачала, и у Томкинса воцарилась радость. Американские издатели верят, что, если вести праведную жизнь, книгу твою выбранят в Бостоне; английские предпочитают епископов. У нас нет статистических данных, но сведущие люди полагают, что хороший епископ с достаточно трубным голосом увеличивает тираж на десять — пятнадцать тысяч.