В этой главке, кстати, особенно заметно, что Александр Корин, формально вполне укладывающийся в заданный серией формат, ничего не может поделать со своим пристрастием к “пестрому мусору общежития” (П. А. Вяземский), из чего, по Ахматовой, и “растут стихи”. Впрочем, это пристрастие отнюдь не бескорыстно. Ведь стихи, самые скрытные, не могут утаить то, что сплошь и рядом замалчивает самая откровенная проза поэта. То есть они — клад для биографа. Разумеется, при условии, что автор в состоянии преобразить добытую им информацию в убедительный текст. У Корина это получается. Не случайно одна из лучших глав книги (“Вполголоса”) — та, где Поэт — Марина Цветаева, томимая жаждой острых ощущений, — и ее Муза — Софья Парнок — объясняются стихами.
Не утверждаю, что Корин в трактовке щекотливой темы полностью независим от ширпотребной моды, все еще падкой на нетрадиционные страсти. Цитируя, к примеру, письмо Чехова, в котором тот сообщает Суворину — в Москве, мол, вдобавок к хорошей погоде нет ни холеры, ни лесбийской любви, он сравнивает “простодушного” Антона Павловича с пресловутой советской дамой. Той самой, что на заре перестройки ляпнула по ТВ: дескать, у нас, в СССР, не в пример гнилому Западу, “секса нет”. Сравнение, естественно, не в пользу автора “Скучной истории” и “Попрыгуньи”, поскольку взгляды Чехова, по Корину, “ничем от общепринятой тогда точки зрения на лесбийскую любовь не отличаются”. Но дело-то не во взглядах… Взгляды, как и принципы, могут меняться. А вот брезгливости наши, к сожалению или к счастью, остаются при нас; избавиться от них так же невозможно, как изменить цвет радужной оболочки или группу крови. Но это так, между прочим… Корень драмы таганрогской Сафо, как она подана в рецензируемом тексте, не в осуждаемой общественным мнением скандальной “ориентации”. Из провинциальной “добропорядочной” почвы Софья Парнок сама себя выдернула, а в московских полубогемных кругах ее природные секс-предпочтения находили спрос. Гениальный Чехов карабкался по черным лестницам Белокаменной, раз ступенька, два ступенька, не год и не два. А перед его таганрогской землячкой распахнула парадную дверь звезда московского балета Екатерина Гельцер. Счастливым этим шансом Софья Парнок не сумела воспользоваться. Даже встреча с Цветаевой и их внезапный роман, не столько на эротике, сколько, похоже, на неосознанном соперничестве по творческой линии замешенный, ничего ей не дали. Дать можно только тому, кто может взять…
Героини заключительных лав-стори — вторая жена Максимилиана Волошина Мария Степановна Заболоцкая (“Я — хиппи!”) и Ирина Одоевцева, верная супруга Георгия Иванова (“Маленькая поэтесса с огромным бантом”), — хотя и связаны двойными узами — любви и брака — с самыми известными из поэтов серебряного века, в Парад Муз включены, на беглый взгляд, по недоразумению. В сравнении с предыдущими фигурантками они выглядят безнадежно старомодными, и родившимися, и прожившими свою женскую жизнь в ином веке. Страсти в стиле модерн их даже не коснулись. И тем не менее их присутствие в книге уместно и необходимо. При них, на их фоне заметнее, что другие дерзко-прекрасные Дамы, чьи истории рассказаны в первых шести главах, обуреваемы страстями отнюдь не любовными. Вырвавшись из семейной неволи, “амазонки авангарда” занялись не любовью, а делами. Разными, но делами.
Не уверена, что столь негламурный вывод входил в намеренье Александра Корина. Однако, всматриваясь в лица и вдумываясь в положения, какие по авторскому выбору вписаны в картину любовного быта серебряного века, невольно вспоминаешь странные стихи Ахматовой — об обреченности любви в безлюбовном мире:
Двадцать первое. Ночь. Понедельник.
Очертанья столицы во мгле.
Сочинил же какой-то бездельник,
Что бывает любовь на земле…
И вот еще на какую еретическую мысль наводит сочиненный Кориным парад “беззаконных комет”: а что, если русские женщины не просто существа иного рода, иной гендерной принадлежности, а некое, допустим, пятое сословие и что амазонки начала прошлого века это уже понимали? Не умом-опытом, а тем, что умнее женского ума, — инстинктом? Во всяком случае, кроме как на пятое сословие в теперешней России надеяться не на что.
Алла Марченко.
"Только детские книги читать..."
Мирон Петровский. Книги нашего детства. СПб., Издательство Ивана Лимбаха, 2006, 424 стр.
"...В детстве — все читатели, все слушатели бабушкиных или маминых сказок и сравнительно узкого круга книг, составляющих основной фонд т. н. детской литературы. У множества взрослых людей с высокой вероятностью не окажется общего читательского фонда, кроме этих сказок и книжек, прочитанных/прослушанных в детстве. Тогда эти сказки и книжки с неизбежностью примут на себя роль единственного текста, объединяющего всех людей этой культуры, странно сказать — функцию „главного текста” культуры” (из интервью Мирона Петровского).
Ярко-желтую суперобложку целиком заполняют три слова, набранные огромными, тоже празднично яркими буквами: “Книги нашего детства”. Такая обложка очень подошла бы к азбуке или к серии “Мои первые книжки”, к тонким нарядным изданиям для начинающих читать. По объему книга хоть и небольшая, но довольно толстая — явно не для маленьких детей. К какому же читателю эта “детско-взрослая” книга обращена? Смысл этой дизайнерской игры становится понятен, если заглянуть на задний оборот суперобложки — там приводится цитата из вступления Мирона Петровского к “Книгам нашего детства”: “Детские впечатления от сказки закрепляются в нашем сознании на всю жизнь, и как жалко, что мы уже не различаем в слове „впечатления” его корневую „печать”, „впечатанность”. Сказка впечатана в нас навсегда — крупным шрифтом наших детских книг”. Дизайнер понял слова про “крупный шрифт” даже слишком буквально — и этому замыслу подчинил все оформление издания, где идея “крупного шрифта” обыгрывается много раз . Книга же эта сама по себе столь увлекательна, в ней самой — при полной серьезности содержания — заключено столько внутренней веселости, что не очень понятно, что сверх того может добавить дополнительная игривость дизайна. В предыдущем издании “Книг нашего детства” (издательство “Книга”, 1986) оформление было менее броским внешне и более емким внутренне — что, как нам кажется, больше соответствовало духу книги. Впрочем, это все — ворчанье читателя, приверженного уходящей полиграфической традиции. Прекрасно, что переиздание все же состоялось1, — порадуемся этому и поблагодарим питерское Издательство Ивана Лимбаха за факт появления книги.
Первое издание “Книг нашего детства” вышло во времена перестроечные. Немаленький тираж — 75 000 экземпляров — разошелся сразу, книга стала излюбленным чтением филологов и библиографической редкостью — отловить ее можно было разве только в букинистических магазинах.
В чем была причина такой популярности? Наверное, в том, что книга, написанная увлекательно, как детектив, повествовала о сочинениях, всем знакомых и памятных с детства, но в плоскости совсем неожиданной (“Крокодил” Чуковского, оказывается, отсылает к Некрасову и к лермонтовскому “Мцыри”, а “Золотой ключик” — во многом пародия на творчество Блока и намек на историю отношений Театра Вахтангова и МХАТа). Для тогдашних читателей книга была дорога еще и тем, что в ней был заключен как бы двойной опыт свободы: она пленяла, во-первых, тем, о чем она повествовала, а во-вторых, тем, как это было сделано. В сказке Толстого за наивно расписанным холстом в каморке папы Карло скрыта потайная лестница, ведущая в иной, волшебный мир театра; книга Петровского убедительно показала, что за “холстом” истории о Буратино (о Крокодиле, о Рассеянном, о Железном Дровосеке и т. д.) скрыта даже не лестница, а целая система лестниц, переходов, галерей, ведущих от сказки — к истории русской литературы, к теории театра, ко всему культурному опыту последних лет серебряного века и первых послереволюционных.
Какой же предстает эта книга сегодня, два десятилетия спустя?
Если сравнить два издания, то станет очевидным, что автору почти ничего не пришлось менять — ни в идеологии, ни в интонации своего сочинения (даже слово “советский” можно было не вычеркивать — по замечанию Мирона Петровского, это слово везде означает не идеологическую ориентацию, а только принадлежность некоторой исторической эпохе; а эпоха ведь все равно будет называться “советской”, никуда не денешься); были восстановлены некоторые места, вычеркнутые цензурой (или редактором).