сознавал, сколько в его жизни значит Блэйн Малкомс, как он рассчитывал на его советы и опыт – и на поле для игры в поло, и в жизни.
– Я так хотел быть похожим на него, – сказал он вслух. – А теперь это невозможно.
Он коснулся черной полосы, пересекавшей глаз.
– Почему я? – исторг он вечный вопль неудачника. – Почему я?
Он опустился на ступеньки веранды и посмотрел на спокойные зеленые воды залива.
Постепенно смысл сказанного Блэйном все глубже проникал в его сознание. Шаса задумался о работе, которую ему хотели предложить, – о важной военной работе, потом о Таре и Хьюберте Ленгли. Тара… он увидел ее серые глаза и облако рыжих волос, и жалость к себе обрушилась на него холодной темной волной.
Он вяло встал и побрел в дом. Открыл шкафчик над раковиной. Осталась одна бутылка «Хейга»[199].
«А что с остальными? – спросил он себя. – Мыши съели?»
Он сорвал с бутылки крышку и поискал стакан. Все стаканы, грязные, грудой лежали в раковине. Шаса поднес бутылку к губам, и от алкогольных паров заслезились глаза. Он опустил бутылку и посмотрел на нее. В желудке что-то повернулось, и Шасу охватило неожиданное отвращение, и физическое, и нравственное.
Он опрокинул бутылку над раковиной и смотрел, как с бульканьем исчезает золотая жидкость. Как только она исчезла – когда было уже поздно – вернулась во много раз более сильная потребность в ней, и Шасу охватило отчаяние. В горле пересохло; руки, державшие пустую бутылку, тряслись. От стремления забыться болел каждый сустав, и глаза жгло так, что приходилось постоянно мигать.
Шаса бросил бутылку об стену, выскочил на солнечный свет и побежал вниз, к пляжу. Сбросил повязку и шорты, нырнул в холодную зеленую воду и поплыл кролем. К тому времени как он доплыл до выхода из бухты, все мышцы в его теле болели, а дыхание обжигало легкие. Он повернул и, не снижая темпа, поплыл к берегу. Коснувшись ногами песка, повернул обратно и поплыл в море. Так он плавал час за часом и наконец до того устал, что последнюю сотню ярдов до берега плыл медленными мелкими гребками.
Он выполз на берег, упал ничком на мокрый песок и лежал, как мертвец. Только к середине дня к нему вернулось достаточно сил, чтобы встать, оттолкнувшись от песка, и захромать к хижине.
Остановившись в дверях, он посмотрел на устроенный им беспорядок. Потом достал из-за двери метлу и принялся за работу. И управился лишь к концу дня. Единственное, с чем Шаса ничего не мог поделать, было грязное постельное белье. Он увязал грязные одеяла и простыни в узел вместе со своей грязной одеждой, чтобы отдать в Вельтевредене мужчинам-прачкам. Потом наполнил из бака для дождевой воды котелок и вскипятил на печи.
Он старательно побрился, надел самую чистую рубашку и брюки, какие смог найти, и прикрыл глаз повязкой. Запер хижину и спрятал ключ; потом, прихватив тюк грязной одежды и белья, пошел вверх по тропе. Его «ягуар» был в пыли и пятнах морской соли. Аккумуляторы сели, и Шасе пришлось подтолкнуть машину с горки, чтобы мотор завелся.
Сантэн была у себя в кабинете, за столом, изучала документы. Когда он вошел, она вскочила и готова была броситься к нему, но с явным усилием остановилась.
– Здравствуй, chеri. Отлично выглядишь. Я беспокоилась о тебе. Ведь прошло целых пять недель.
Полоска на глазу по-прежнему вызывала у нее ужас. Глядя на нее, она всякий раз вспоминала последние слова Изабеллы Малкомс: «Око за око, Сантэн Кортни! Попомните мои слова – око за око!»
Взяв себя в руки, она подошла к сыну и подставила щеку для поцелуя.
– Я рада, что ты снова дома, chеri.
– Блэйн Малкомс предложил мне работу. Военную. Думаю согласиться.
– Уверена, что это очень важно, – кивнула Сантэн. – Рада за тебя. Я могу охранять крепость до твоего возвращения.
– Конечно, мама, – сухо улыбнулся он. – В конце концов, ты занимаешься этим уже двадцать два года – охраняешь крепость.
* * *
Длинный ряд товарных вагонов, который тянули два паровоза, поднимался на последний участок прохода. Уклон был крутой; паровозы пускали яркие серебристые столбы пара, и горы вдоль реки Хекс отзывались эхом на гул их котлов.
В последнем усилии они преодолели подъем и вырвались на высокую равнину открытого кару[200]; стремительно набирая скорость, паровозы загромыхали по плоскогорью, и длинный ряд вагонов устремился за ними.
В сорока милях от прохода в горах поезд замедлил ход и остановился на сортировочной станции железнодорожного узла у реки Таус.
В кабинете начальника станции ждала сменная бригада; поболтав немного со сменяющимися машинистами, железнодорожники поднялись на подножки. Первый паровоз отцепили и перевели на запасной путь. Он был больше не нужен, поскольку остальная часть пути – свыше тысячи миль до самого Витватерсранда – пролегала по равнине. Этому паровозу предстояло вернуться к горному проходу и помочь втащить на крутой подъем следующий товарный состав.
Сменившиеся рабочие, прихватив посуду для ланча и пальто, начали спускаться по дороге к ряду железнодорожных коттеджей; они радовались возможности оказаться дома вовремя, чтобы успеть принять горячую ванну и поужинать. Только один машинист задержался на платформе и смотрел, как состав отошел от станции и, набирая скорость, устремился на север.
Он сосчитал проходящие вагоны, проверяя свои предыдущие подсчеты. Вагоны номер двенадцать и тринадцать закрыты и выкрашены серебрянкой, чтобы отличались от других и чтобы отражать тепло солнечных лучей. На каждом вагоне алый крест и во всю длину предупреждающая надпись шестифутовыми буквами: «ВЗРЫВЧАТКА». В Западном Сомерсете на фабрике компании «Африканская взрывчатка и химические материалы» вагоны были загружены двадцатью тоннами гелигнита, предназначенного для золотых шахт «Англо-американской группы».
Когда мимо прошел вагон с охранником, машинист направился в кабинет начальника станции. Сам начальник, в форменной фуражке, с красным и зеленым флажками в руке, еще был на дальнем конце платформы. Машинист снял телефонную трубку и покрутил ручку.
– Центральная, – сказал он в микрофон на африкаансе, – дайте Матьесфонтейн одиннадцать-шестнадцать.
Он подождал, пока оператор произвел соединение.
– Говорите.
Но машинист