…Взвизгнул по-щенячьи тормоз. Он расплатился: сколько спросили, столько и дал. И только вылезая в сырое, прохладное утро, в простоквашу предрассветного тумана, на пронизывающий ветер образумила его одна мысль. И все стало по своим местам: эта поредевшая компашка в кухонном бедламе (что-то там сейчас творится, после того, как он вышел и прикрыл за собой дверь?) и его собственное обличие. Вот стоит он здесь, и никакой связи нет, можно сказать, не было, не могло быть, с теми случайными людьми – их имена завтра же сотрутся из памяти. Их нет, не существует в этом мире, в его мире, в том месте, где суждено ему быть, их не будет никогда. И от того, что он свободен, независим, как прежде, что ничто: ни теперь, ни впредь не обяжет его действовать, поступать против своих намерений, – ни каких обязательств, ни каких клятв и присяг, – он стал по-обычному щедр и всепрощающ.
3. Детство.
Солнце сверкало и разливало янтарный напиток по иссыхающему руслу улиц, а йодисто-мутная трава блестела от росы и напитавшей ее влаги. Было весело и празднично, как на воскресенье. Сережа каждый раз обманывался, просыпаясь и глядя в окно с постели: казалось, сегодня – воскресенье. И люди, одетые по-праздничному нарядно, высыпали пошататься по бульварам до духоты. В воскресенье он с мамой ходил в Солнце-парк, обозванный почему-то горьким и невкусным, тогда как там множество замечательных вещей: от аттракционов с головокружением и зеркальной бочкой под пологом, – где себя не признать и рассмешит кривляние двойника в зеркале, – до чертовски могучего колеса, с которого видна крыша его дома за версту. И еще бесконечные кафе на набережной со своим вкусным содержимым, перечислять которое не хватит времени или летописных страниц. Но он все равно вспоминал и вспоминал.
Текли слюни, хотелось облизать пальчики от всевозможных пряников – тульских и медовых, с начинкой и без. А также «наполеонов», «картошек», «ром баб», просвирок вафельных с выдавленным кремом, эклеров в запекшейся коричневой рогожке, теплых маковых бубликов, нанизанных на шпагат. Рулетных завихрений в хрустящей салфетной обертке в форме ромашки, бисквитов, сыпанных сахарной пудрой, шариков с клюквой, мармеладов в бусинках алмазно-чистых сахаринок, при укусе желеобразно шевелящихся и открывающих под гладким полированным срезом целый подводный мир.
Это еще не все, надо добавить сюда шоколадки в фольге, леденцы – петушки, зайчата, прочая живность, молочный коктейль, шипящее ситро, крем-сода. И, конечно, белые морозильные короба на тележках мороженщиков. Из них, как из волшебного ларца, выплывали чудеса: сливочные, шоколадные, глазированные эскимо. Его память хранила тысячи, или даже миллионы, наименований – этакий ходячий компьютер (ноутбук) с гигабайтами внутри, хотя в те времена о них «слыхом не слыхали».
Еще одно любимое место воскресного пребывания – лесок, где некогда шалили соколиные охотники, а ныне тот же, что и в «Горьком» людской кавардак. Те же веселые толпы бредущих по сферическим тропам людей мимо казенных торговых палаток, лоточников и разносчиков с одинаковым товаром: воздушными шарами, свистульками, хлопушками, конфетти, плюшевым зверинцем и прочей дребеденью. То тут, то там детский плач и безнадежные уговоры. Родители шумно вздыхают, щелкают мелочью в кошельках, судорожно выискивая купюру помельче, и снисходительно, царским жестом, жалуют своих чад. Ах, эти моты и транжиры, знающие о неиссякаемости запасов, сменяющие выражение страдания на чумазых лицах, в разводах от соплей и слез, на хитрую и счастливую улыбку.
Ему не терпелось встать в такой день, выскочить на улицу к этим праздничным людям, присоединиться к их бесцельному шатанию, ведь никакой прямо акцентированной цели не угадывалось в их поведении, разве что стремление развлечься. Помнишь игру в фанты. Что сделать этому фанту? Одеться и бежать на праздник и там, там-то… И он вставал, услыхав звон трамвая под окном. В окне переливалось солнечное море, и хотя движущегося состава видно не было, явственно представлялось, как прямая белая рельса под катившимся колесом вспыхивала и больно слепила.
Он спускался по лестнице, преодолевал тихий двор. Сквозь высоченные и массивные ворота из чугуна, незыблемые с революционных времен, проникал на бульвар, цветущий тополями, липами и ивами.
День был весенний, майский, вобравший в себя тепло предыдущего месяца, который любезно растопил ледяной нарост и обласкал порыжевшие за зиму деревца и травушку-муравушку. Он начинался без тягостного, утомительного пробуждения. Как не радоваться, не веселиться в такой день! Каждая букашка, каждый листик и любой человек, – словом, все живое пробудилось от спячки, забыв леность, ступив из паутинного райка пыльно-диванных квартир в первоначально диковатый распустившийся мир природы.
Он шел по бульвару по аллее из могучих тополей каждодневным маршрутом до памятника Грибоедову, который был виден еще издали, и справа от которого за приземистым палисадником скрывалась детская площадка с деревянными конями на вращающейся карусели и порознь, разбросанными всюду, без общей упряжки, дикими лошадками. Затем по хорде, не огибая роскошную клумбу овалом, перебирался на параллельную тропу, также ровно утоптанную тысячами ног и двигался обратно в противоположном направлении, уже не отклоняясь в сторону – прямо, только прямо, благо дорога не виляла, не сворачивала никуда с добрый километр.
В конце ее, за двухэтажным из стекла домом, открывался вид на пруд, бесконечный и безграничный, так ему казалось, по своим размерам. Сам он, ростом едва достававший до выключателя в комнате, не мог объяснить, почему притягивал его этот пруд. Просто он приходил сюда и летом, и зимой. Летом сидел на скамейке и смотрел на проплывавших белых лебедей, нежнейших и грациозных, с длиной изогнутой шеей и маленькой головкой, заканчивающейся таким же красным, как и перепончатые лапки, крепким клювом, который они макали в воду. Зимой приносил с собой наточенные коньки и, переодевшись тут же, на застывшем сугробе у покатого берега, шлепал по рыхлому снегу до накатанного льда в порезах и ухабах. Врезался левым коньком – он же правша – в неупругий, отзывающийся на касание лезвия пронзительным скрипом, каток, отталкивался другим и скользил вначале на одной ножке, затем – смена.
Теперь, весной, там велись подготовительные работы: неустойчивый человек в лодке вязал на узел веревку, прицеплял ее к плавучему домику, очень похожему на конуру для крупного пса, и тащил его на середину водоема. У берега плескался прибитый волной от лодки ил, причем Сереже мерещилось, будто кто-то обильно разлил в том месте зеленку из склянки, и жались напуганные утки и селезни. Он оседлал кованные чугунные ограждения, вмонтированные в цементное основание по всему периметру пруда – чугуна в стране было в излишке – и наблюдал, как мужчина укладывал внутрь сезонного жилья снопы травы, перетаскивая их из лодки. Тот работал не спеша, с очевидной заботой и привычкой, напоследок устелив не только пол, но и деревянный настил перед входом-аркой.
Мама отпустила его гулять до обеда, поэтому он вскоре соскочил на тропку и отправился вокруг пруда в обратный путь, который, как всегда, замыкался у трамвайной остановки напротив его дома в широчайший эллипс. Она, в цветастом халате с короткими рукавами, в домашних тапочках, внесла с кухни кастрюлю, обернутую за ручки тряпицей из куска прошлогоднего платья. Из кастрюли, избавившейся от крышки, повалил ароматный дым. Размешав половником, она перелила в глубокую тарелку порцию супа с разваливающимися на кости чешуйчатыми ломтиками.
– Фу, рыбный, – фыркнул Сережа.
– Настоящая уха, объедение, – возразила мама, с удовольствием оглядывая накрытый стол.
– Ну, мама, я же не люблю рыбу, – его передернуло, как от озноба, – он вспомнил привкус рыбьего жира с ложки, поданной в детском саду воспитательницей перед посещением столовой.
– Мало ли, кто чего любит. Это полезно. Как же ты кушаешь в саду, ведь каждый четверг – рыбный день?
– Я выливаю все в раковину, – чуть не сказал Сережа. – Я ем второе блюдо, а на первое прошу вчерашний суп.
– И кто же тебе делает такое исключение? – спросила мама, еще стоя, не садясь.
– Воспитательница.
– Не выдумывай, вот я спрошу Марью Ивановну. Узнаю, в чем тут дело.
– Не надо, мама, я все съем.
– Ешь, а я все равно спрошу, – она села и взяла ложку.
– Я пошутил, я придумал, – Сережа стучал по тарелке, прихлебывая, – видишь, я ем, я все съем.
Мама улыбалась.
– Ну, и выдумщик ты, дорогуша. Хитрец и фантазер.
После обеда, когда она ушла мыть посуду, Сережа убрал скатерть с круглого стола, наверное, из дуба, думал он, ведь он не разбирался в породах деревьев, в саду их этому не учили, а дуб – это он знал – самое крепкое и сильное дерево на свете, такое же, как их стол. Из-под дивана выдвинул картонную коробку с солдатиками из олова. Все разрисованные в настоящую военную форму, отлитые с выдумкой, разнообразием в выборе положений: тут и стоячие, парадные гвардейцы с ружьем на плечо, и сидячие, стреляющие с колена из автомата ППШ с круглым рожком («Пистолет-пулемет Шпагина», – сказал папа, – «с магазином, в котором продают патроны». Сережа еще удивился: «Как такой большой магазин со стеклянными прилавками, заполненными вареной колбасой, молочными пакетами и городскими булочками по семь копеек, со всеми продавщицами и очередями из покупателей умещается в маленьком предмете, похожем на коробку из-под монпансье»), и офицеры, палящие из пистолета неизвестной марки, и лежащие, окопавшиеся пехотинцы, целящиеся в воображаемого противника – конечно же, фрица, война еще не забылась, да и не дадут забыть.